При этом было подмечено и интересное национально-психологическое явление. Если фиктивным рабочим был украинец или русский, то рано или поздно он попадался (чаще всего из-за пьянства: трудно не напиться на даровые деньги) и выдавал «работодателей». Если же это был еврей, то гарантия безопасности для артели была гораздо больше, и выдавали евреи реже.
О таком же национальном явлении рассказывали мне валютчики в Московской и Киевской тюрьме.
Разочарование в возможности честного, творческого труда толкало к дальнейшим размышлениям о сущности нашего государства. Самиздатская литература давала исторический материал для этих размышлений, показывала психологию общества, различных его слоев.
Вспоминается огромное счастье «Ракового корпуса» — счастье эстетическое и нравственное.
Первые страницы были трудны и заставили отложить книгу. Я попытался понять, почему трудно читать. Язык. Он показался мне каким-то нерусским. Но чем — было неясно. Читал дальше, заметил, что это ощущение неправильного языка исчезло, язык вообще исчез — осталась жизнь и мысль. И только к концу книги я понял свою первую реакцию. Мы так уже пресытились беллетристикой, что правильные, гладкие фразы со стандартными словами легко входят в сознание и столь же легко уходят из него — как вода сквозь песок. «Шероховатость» языка «Ракового корпуса» задевает, «царапает» сознание и заставляет вслушиваться, сосредоточивать внимание на каждой фразе.
Но не то же ли у Достоевского: тяжело построенные фразы еще более трудны для восприятия, но именно это создает напряженное внимание, и затем, когда уже с этой трудностью частично справишься, Достоевский втягивает в страшный и светлый мир своих героев-идей, завораживает почти магнетически настолько, что исчезает не только язык, но и идеи (они приходят потом, как собственные) — остается жизнь героев-идей.
Я не филолог и потому не хочу проводить анализ произведения. Рассказываю лишь о своей реакции. Художественная глубина «Ракового корпуса» вначале заслонила мысль Солженицына. Радостно было, что наконец возродилась великая русская литература и достигла высоты Гоголя, Достоевского, Толстого.
И еще одна сторона, чисто художественная, поразила. До Солженицына натурализм казался мне чем-то нехудожественным и даже патологическим в некоторых случаях, он как бы подготавливал свой антипод — декаданс.
И вот «натурализм», но особенный, притчевый, потому, может быть, что вся история наша — огромная притча, включающая в себя Христовы и все, все другие притчи.
Я встретил потом человека, знавшего больницу, описанную Солженицыным. Он говорил мне, что узнал врачей и многое другое — настолько все списано с действительности, пережитой Солженицыным. Вывод из этого он делал отрицательный: «фотография».
Глупый, конечно, вывод. До чтения книги я и сам думал то же о натурализме. Но «ненатуралистическая» его, неудачная, по-моему, пьеса «Свеча на ветру» показывает, что у Солженицына особое видение мира: он не отдается воле фантазии, а через явления, детали увиденного в реальности проникает в духовное содержание целого мира. В этом, как мне кажется, и есть суть притчи. Подтверждением этого для меня являются и другие неудачи Солженицына — Сталин в «Круге первом», Ленин в «Ленине в Цюрихе». В этих произведениях есть, правда, и другая причина художественной неудачи — ненависть. Ненависть, как и другие сильные эмоции, видимо, необходимы настоящему художнику, но не затемняющие видение, прошедшие через «магический кристалл» художника, иначе это крик, или гротеск, или что-то иное, но не художественное. Гротеск может быть художественным, но он не свойственен гению Солженицына.
Мне трудно писать об этом, т. к. тут нужны особые слова, чтобы точно и ясно выразить ощущение солженицынского творчества. Таких слов я не знаю и не встречал даже у профессиональных литературоведов и критиков. Все они скользят по поверхности Солженицына, да и упрекать их нельзя в этом: пойди, подступись к загадке гения.
Много споров в нашем кругу вызвали женские образы «Ракового корпуса», особенно Вега. Мне казалось тогда, что здесь Солженицын ниже своего гения.
Когда сидишь в заключении, то образ женщины преследует тебя. Но не цельный образ, а раздвоенный — нечто далекое, таинственно-прекрасное, ослепительно-возвышенное, связанное со всем дорогим для тебя в себе и вокруг тебя, и… баба, самка, лишенная каких-либо черт, кроме одной. И не случайно Вега — Вега, т. е. Звезда, да еще с какой-то особой звуковой мелодией тайны.
Сейчас мне не кажется, что Вега — неудача. Да, она лишена черт, делающих ее живой женщиной. Это мечта зэка, и ее Солженицын выразил глубоко.
Большое значение для моего духовного развития имела мысль Шулубина: «Именно для России, с нашими раскаяниями, исповедями и мятежами, с Достоевским, Толстым и Кропоткиным, один только верный социализм есть: нравственный».