Аббат пожал плечами. В эти годы цыплёнок стоил ливр, фунт масла — восемь су, баранина — шесть ливров, за шестьсот ливров продавалась хорошая лошадь. Сам аббат, имея доход свыше десяти тысяч, не проживал в год и трех тысяч шестисот — по прошлогодним подсчётам Галициано. Этой-то чего не хватает?
— Люсиль, я слышал от Тибальдо, как ваш отец радовался, что удалось сохранить и это. Но почему вы не имеете иного выхода, нежели брак с Кастаньяком? Вы очень молоды. Если Анри вам не по душе, почему вы согласились? Может, вы ещё встретите человека, которого полюбите. Подождите несколько лет…
— А тем временем существовать на четыре тысячи? У Кастаньяка шестьсот тысяч.
Да, годовой доход Кастаньяка достигал тридцати тысяч. Аббат вздохнул, разведя руками.
— Ну, выходите за него.
— Я ненавижу его. Не могу думать о нём без содрогания.
— Он не очень молод и не очень привлекателен, но человек весьма порядочный, к тому же к вам ведь сватался и Клод де Жарнак. Ему всего двадцать пять.
— Он младший сын и располагает только пятью тысячами!
Аббат вздохнул. Корыстолюбие девицы раздражало. Ему стало жаль Кастаньяка. Лиса на курице не женят. Но глупо ведь и петуха женить на лисице.
— Хорошо. Вы ненавидите жениха, но выходите за него ради шестисот тысяч ливров. Это не по-божески, но таков ваш выбор. Однако чем я-то могу помочь?
Люсиль посмотрела на него долгим и туманным взглядом.
— Что по-божески, что не по-божески… Теологические споры — это чума, от которой мир уже исцеляется, Вольтер прав. Я сказала, что ненавижу Кастаньяка, но это пустяки.
Господи, поморщился аббат, и эта туда же. Но тут смысл сказанного Люсиль дошёл до него в полноте.
— Вы… называете пустяком… ненависть к человеку, который станет вашим мужем и отцом ваших детей?
— Не станет.
— Так вы решили расторгнуть помолвку?
Взгляд Люсиль становился все более раздражённым и злым.
— Не делайте вид, что вы не понимаете меня!
Истерические нотки, прозвучавшие в восклицании девицы, неприятно царапнули аббата. Его вдруг обдало волной душной истомы и боязни неожиданного прозрения, которое уже мелькнуло тёмной тенью где-то на краю разума и теперь подползало ближе, шевеля мохнатыми паучьими лапками.
— Я люблю вас, Жоэль, я не могу жить без вас, — пробились сквозь туманную пелену размышлений аббата слова Люсиль. — Вы всё понимаете. Кастаньяк нам не помешает, кому и когда мешали мужья? Ваша любовь поможет мне вынести этого урода. Эту ночь мы проведём вместе…
Доменико ди Романо недаром называл Жоэля де Сен-Северена человеком кротким. Свойственное ему безгневие и сейчас спасло аббата. Да, про себя он позволил себе назвать всё это «bordel de merde», но рассердиться так и не сумел. Скорее, задумался. Слова девицы несли печать распутства последней из потаскух.
— Простите мне, Люсиль, это недоумение. Но… вы девственны?
— Да, и это будет мой дар тебе, Жоэль. Ты поймёшь силу моей любви.
— Но каким образом вы, дорогая, сумеете выкрутиться в пятницу?
— Это моя забота. Но пойдём же скорее, веди меня…
Глаза аббата замерцали. «Подделанной девственностью» девицы часто пытались возместить, что было потеряно, когда «цвет юности был сорван слишком рано». Многие хотели остаться девушками, несмотря на все бури галантной жизни. И, вопреки пословице: «Все можно купить, кроме девственности», ничто так легко нынче не покупалось. Из исповедей аббат знал и о средствах, что «могли превратить последнюю шлюху в ангела». Его исповедник, врач Ален Жерико, как-то удовлетворил его любопытство, перечислив ряд подобных средств: квасцы, отвар желудей, миртовая вода, кипарисовые орехи, но самым надёжным Ален назвал операцию, признавшись, что зарабатывает на многих распутных девицах высшего света свыше пяти тысяч ливров в год. Некоторые были готовы платить и не один раз.
Аббат почувствовал гадливое омерзение к хладнокровной бестии. Этот «цвет юности» он срывать не собирался, полагая, что место подобному — в выгребной яме. При этом Жоэль, как незаслуженной оплеухой, был оскорблён уверенностью девицы в том, что его целибат — не более чем фикция. Из её слов это выходило как естественное следствие. Аббат знал, что целибат священен не для всех представителей духовного сословия, но всё же большинство, и несомненное, блюли обеты, и только новоявленные вольтерьянцы, чёртовы либертины, полагали, что одна паршивая овца портит всё стадо. При этом наличие в числе обожателей Вольтера прогнивших сифилитиков с провалившимися носами никоим образом, по их мнению, не предполагало, что вольтерьянство по сути своей сифилитично.
Аббат же не любил двойной морали. Сейчас он почувствовал, что им овладевает холодное бешенство, хоть и оправдывал себя тем, что его гнев праведен. Но он сдержался. Не проповедовать же этой потаскухе моральные прописи? Она давно через них перешагнула. Чего бисер-то зря рассыпать?
Одновременно аббат искренне изумлялся. Ну почему эта мерзавка, занимая довольно высокое положение в обществе, по собственной охоте рада окунуться в грязь порока?
Он горестно развёл руками.