— Она едва ли будет помнить обо мне, — сказал он, — но ты все же расскажи, что видел меня в Сибири. Что мне, быть может, и не выйти на свободу, но пусть знает, что я ее помню, что просил передать ей привет. Что, видно, не судьба мне…
И, наконец, начал приближаться день моего освобождения. Почернели снега, заговорили, зажурчали нежно апрельские ручьи, запахло ледком, покрывающим лужи по вечерам. Защебетали весело первые стайки перелетных птиц. А зона превратилась в грязную, топкую клоаку. Сапоги утопали в размякшей глине, засасывающей, хлюпкой. Задули пронизывающие весенние ветры. Ничего, перетерпится. Через несколько дней меня должны освободить. Неужели случится такое? Как это там люди без конвоя ходят? Разве можно? Я зашел в жестянку погреться. Там сидел молоденький паренек, пришедший на прошлой неделе этапом. Вид у него был растерянный и несчастный. Очень удивился, когда я предложил ему сигарету, — видимо, за последнее время натерпелся от человеческой злобы. Представился — Николай.
— За что попал? — спросил я его.
Он лишь махнул рукой.
— Дурость все. Пьянка. А вообще-то я не со свободы, я с общака. Там раскрутился.
— А за что на общий режим попал?
— Э-эх, не спрашивай. Из деревни я. Пил, конечно, — а кто в деревне не пьет? Как-то наскребли с дружком на бутылку, выпили, а закусить нечем. А знамо дело было, что у соседки петух клевачий.
Я едва сдержал улыбку. Встречалось и до него немало людей, осужденных за совершенную нелепость, и всегда серьезный, трагичный вид рассказчика придавал их рассказу жестокий, бессмысленный комизм.
— Так что ж, если петух клюется, это еще не основание, чтобы его украсть.
— А чего он клюется, — вызывающе ответил Коля. — А потом, если уже красть, то клевачего. Чтоб не клевался.
Коля замолк, ненадолго задумавшись, а потом, пожав плечами, продолжал:
— Взаправду — сам не знаю. По пьянке шарахнуло в голову — ах ты, собака, клевачий — так мы тебя съедим. Забрались к соседке в сарай. Взяли первого попавшегося, свернули башку. Спичкой посветили — не то. Курица. Я говорю дружку: «Ну, уж коли за петухом пришли, так все равно его надо взять». И взяли. А нашли нас быстро. По пуху во дворе. Дали всего полгода общего режима. А там, за месяц до освобождения, не знаю, что со мной стряслось. Обидели меня — я лом схватил и все кости ему переломал. Просто не знаю, что со мной стряслось. За месяц до освобождения.
Он схватился руками за голову. Тут дверь в жестянку распахнулась, и внутрь с грохотом ввалилась ватага блатных. В центре внимания был маленький и худой, полусгнивший в лагерях вор по кличке Глухой, пришедший тем же этапом, что и Коля. Глухой уже третий раз попадал в этот лагерь, и потому знали его все. Улыбаясь и жестикулируя, он описывал на блатном жаргоне свои похождения на свободе. Понять, о чем он говорит, было порой невозможно.
— Канаю я, на мне лепня, — с азартом рассказывал он. — Гляжу, катит понтер с понтершей. Тут я у него щипнул шмеля…
— Ты лучше расскажи, как попался, — перебил его кто-то, хлопнув ладонью по спине.
— Что? — не понял Глухой.
— Попался, говорю, как? — заорали ему в ухо. — Расскажи, падла глухая, еще раз посмеемся.
— А-а, как попался? — с улыбкой закивал Глухой. — Устроился я на мясокомбинат. И со старухой одной договорился, что мешок с мясом ей через забор переброшу. За четвертак, маш-ты.
Глухой вместо, «понимаешь ты» произносил непонятное «маш-ты».
— Она, конечно, обрадовалась, маш-ты. А я наложил в мешок…
Далее Глухой рассказал, как он утрамбовал килограмм тридцать половых органов от всякого скота и перекинул груз через забор. Старуха, кряхтя и надрываясь под тяжестью, поплелась домой. А там, раскрыв мешок, пришла в такой гнев, что решила обратиться в милицию, не понимая по простоте душевной, что сама участвовала в краже.
— Ее тоже, каргу, судили, — сказал Глухой под общий хохот и улюлюканье. — Маш-ты, стоит, коза, рожа вся в морщинах, как будто по ней конвой прошел. Я ей говорю: сука, ты рожу-то что, из мудей сшила?
— Га-а-а, — заблеяла банда.
А Глухой продолжал:
— Все почти, кто освободился, в следственной сидят. И те, кто на поселение свалил, и те козлы, что досрочно освободились. Костыля помните? Как он закладывал всех, перед кумовьями раком стоял, освободиться досрочно хотел, маш-ты. А только вышел, на третий день какого-то шофера замочил и поджег машину. Маш-ты.
Глухой закашлялся, хватаясь за разъедаемую туберкулезом грудь и хрипло отхаркался. Коля посмотрел на сгусток кровавой мокроты и побледнел.
— Если выйду на свободу, — пробормотал он, — никогда больше сюда не попаду.
Сосед хлопнул его по плечу:
— Привыкай, земляк, ты уже наш. Никуда не денешься.
Колю начало тошнить, и он выскочил из жестянки.
— А Васька-жмых, слыхал что-нибудь о нем? — орали Глухому в ухо.
— Тоже сидит. Все, кто вышел, сидят.
Снаружи послышались крики. Мы выскочили посмотреть, что происходит. А там надзиратели вели кого-то под руки к проходной. Тот упирался и кричал: «Ну оставьте меня!»