То ли затекла вся от неудобного спанья, то ли… встала еле-еле, ее пошатывает. Несколько шагов в сторону миски. Слева с кровати смотрят два одинаково сопливых хлопчика, медленно моргая. Женщина, большая, медленная, но властная, взяв за предплечье, усаживает: ешь. Вручает деревянную ложку с обгрызенными краями. Никто больше есть не собирается. В миске что-то… свекольное варево. Дома такое свиньям давали, а теперь — Христа ради — спасибо, люди добрые. Янина знает, что голодная, но ест с непонятным усилием, только чтобы не обидеть хозяев. Но не осиливает. Старик неприязненно морщится — видит в поведении гостьи совсем не то, что она хочет им выразить. Женщина отодвигает миску. Измеряет глазом, сколько съедено, и увиденное ее удивляет. Ну, так — значит, так. Детишки перешептываются, но бесшумно.
Все. Старик, встав с табурета с неожиданной уверенностью, добывает одним движением из угла комнаты вещмешок Янины и вручает ей с видом «пора!»
Ей и самой хочется наружу, отсюда, где ей не рады, особенно потому, что чем-то ей обязаны: Мезя попросил за нее, это да. они всё выполнили, что было в размере просьбы, и теперь от нее отделываются. И на том спасибо. Довезли, дали место приткнуться, теперь сама…
Утро сырое, тусклое, но все равно в грудь вступила — и щедро — явная, просветляющая свежесть. Придерживаясь за стену одной рукой, другой храня мешочек с вещичками, Янина двинулась, пытаясь не потерять направление, что задал ей старик еще там, в духоте кухни.
Угол, холодный и шершавый… А это что? Шагах всего в пяти перед самым носом — замершая толпа народа. Бабы в платках, старики, бородатые по пояс, кто-то валяется под ногами, кто сидит, а кто бочком лежит. Такое впечатление, что шла колонна людей и вдруг уперлась в невидимую стену, кто-то распластан на ней, кто-то упал. Все лица черные, скуластые, под козырьками как бы окаменевших платков можно предположить глаза.
И тишина — ненормальная, выпученная. Нависшее, страдальческое небо. Кислый запах угля.
Янина отшатнулась — в голове будто палуба качнулась, — отступила вдоль стены пару шагов, но по законам этой палубы, вильнувшей ее вперед, ее вырвало широкой, раздвоенной свекольной жижей, и она рухнула на четвереньки, прямо вплотную к этим молчаливым, сбитым в одну плоть людям.
Стало легко-легко, и объяснение тут же закрасовалось где-то в прояснившейся части головы: угар, у этих ночных владельцев немалый угар, а она лежала в самом чреватом месте, ночью грелась носом к печке, а теперь вот получите!
Продолжая стоять на четырех точках, высмотрела глазом относительно чистый кусок снежного наста, отломила и толстой шершавой салфеткой, кроша ее, вытерла рот. Правым глазом заметила подползание какой-то жалкой тени — подняла голову и увидала, что серые, тонкопалые руки бессильно добираются к луже ее блевотины. Ненормальные, вымученные движения лежачих бородачей. Зачем же так вычурно двигать только одной рукой, если можно… И сразу поняла: проволока. Панорама тел, тесно придавленных изнутри к натянутой проволоке. И тут Янину вырвало снова, но теперь одним лишь кислым воздухом. И она нервно, кособоко, но неотвратимо вскочила, таща, как собаку, свой вещмешок, припадая больше на левую ногу, угарцевала за угол, стараясь не смотреть в сторону молчаливой массы с вытянутой парой царапающих пустоту рук. Находиться там дольше было нельзя.
Ей повезло, почти сразу же попалось длинное, приземистое здание пакгауза, а за ним тропинка между двумя штабелями пропитанных шпал — креозот сработал как нашатырь, голова стремительно прояснялась. Рассказы про гетто она слыхала еще в лесу, это почти мгновенное видение… у нее были слишком свои и конкретные цели, чтобы вдумываться в то, что ей предстало. И думать наперед теперь надо было о другом, и стеречься. Штабеля кончились — и послышался шум, который… Она затаилась в укромном закутке возле пахнущей керосином будки… теперь она в городе; говорят, патрули тут никого просто так не хватают прямо на улицах, но все равно с волковысской бумагой…
Да, там ведь рынок где-то должен быть! Мезя несколько раз говорил: дойди до рынка, там и спрашивай что надо.
У входа на довольно широкую, утоптанную привокзальную площадь на виселице в виде буквы «П» болтались на веревках разной длины — два трупа (давних, вымерзших до сухости) и покачивались вразнобой. Несильного утреннего движения воздуха, не ветра даже, хватало, чтобы их шевелить. На груди болтались картонные надписи: «Бандит». Никто не обращал на них внимания. Агитация пропадала зря.
На привокзальной площади народу было немного, но движение было заметно: из двух улиц, выходивших на площадь, втекали редкие, нестройные шеренги — люди, телеги; пригородные крестьяне, одетые кое-как, длинными вереницами шли на базар: потрепанные полушубки, ватники, кто-то в самодельных калошах, сделанных из автомобильных камер, но больше просто в лаптях — это искусство быстро возродилось с началом войны, как будто никогда и не забывалось.