Лейтенант выражает недовольство, но гидрограф, который должен везти смотрителя на своем катере, соглашается, и так красиво начавшаяся речь прервана. Господин Лундстедт показал себя плохим слушателем, и его не просят остаться. Он уходит в компании охотников и их собак и, дойдя с ними до развилки в лесу, остается один. Солнце садится, сквозь ели видно море, все в пламени, будто на его поверхности развели большие костры, которые постепенно гаснут и пропадают.
Господин Лундстедт оставил почту в сторожке у пасторских ворот, вернулся домой и заметил, что в доме пусто. Теперь он осознал свое жуткое одиночество, и, когда зажег свечу и поставил ее на стол, где рядом с краюхой ржаного хлеба нес вахту стакан молока, глазам сделалось больно от света, который сражался с темнотой и старался дотянуться до обоев. А жалкие обои, а мебель — она не поддавалась никакому волшебству и не хотела становиться ни большой, ни маленькой. Как он ни старался, игра сегодня не получалась. Лундстедт решил подумать о чем-нибудь приятном, о каком-нибудь сокровенном желании, но мысли ему не подчинялись. Они упрямо ползли назад — в маленький заколдованный замок за лесом, где он в одно мгновение понял, что жизнь его может перемениться. Он видел, что эта женщина его возжелала и, пожалуй, готова взять его против его воли, — но что же будет потом? Играть он уже точно больше не сможет. Наверно, придется заняться рыбной ловлей или болтаться в лодчонке, собирая с крестьян и жителей шхер свою десятину: тут фунт масла, там бочонок салаки или пуд сена, а еще завести корову, держать служанку, копать сад и в будние дни никогда больше не играть на органе.
Нет, уж лучше оставаться свободным и играть, ломать и по-своему переделывать мир, утолять все свои прихоти и желания, не испытывать никакого принуждения, быть довольным своим положением, никогда никому не завидовать и не владеть ничем, что было бы страшно потерять. Уж лучше вечно мечтать об Ангелике, чем отведенный Богом срок обладать хозяйкой господского дома. С этим решением господин Лундстедт лег спать, чтобы видеть сновидения, хотя предпочитал грезить наяву — так он имел власть над своими мечтами.
7
Альрик Лундстедт родился на взморье, на островке за фьордом Мисинген, где его отец был арендатором у одного крестьянина с Норрё. Весь островок можно обойти за пятнадцать минут. Несколько дюжин сосен и осины — вот и вся растительность, а в тени деревьев пробивается редкая трава. Дом — большой лодочный сарай, который скрепили обломками разбитых кораблей после того, как он однажды развалился. В землянке неподалеку держали корову и овцу. Корова ела травинки под соснами и мох с камней, а овца — заботливо собранные осиновые листья. В тяжелые времена корове приходилось довольствоваться солеными селедочными головами. Землю из-под мха обтрясали на картофельные грядки, смешивали с ракушечным песком, добавляя водоросли. Капусту, репу и петрушку удобряли навозом.
Арендатор рано женился. Один за другим на свет появились шестеро детей. Стало тесно, а с теснотой пришли ссоры и несогласие. Жестокие слова, бесхлебица и раздор. Воровали друг у друга и у самих себя, припрятывали украденное, а потом съедали — тайком, как лисы; занимались обловом и опустошали птичьи гнезда, вытаскивали чужие сети и валили лес, рвали траву, в неположенное время расставляли силки, после кораблекрушений участвовали в непрошеных спасательных работах. Одиночество, борьба и зависть скоро сделали невозможными любые разговоры — все боялись проболтаться о своих секретах и намерениях. Альрику, самому младшему и слабому в семье, перепадало меньше всех, никто не учил его ни говорить, ни добывать хлеб насущный.
Когда умерла мать, а говорят, ее убили в суровую безрыбную зиму, готовить еду стало некому, сестры и братья разбежались, и Альрик остался один со стариком, который в последнее время все больше молчал. Тогда-то мальчик и научился играть сам, потому что игрушек он никогда не видел, игр никаких не знал, а играть ему было не с кем и негде. Вечная однообразная картина: серая или синяя вода, такое же небо, чайки, крачки, крохали и турпаны — вот и все, что предлагало море, а когда глазу было этого мало, воображение само дорисовывало недостающее. Шум и рев ветра, гул и кипение моря, крики и гогот птиц были для слуха скудной пищей, и, изголодавшись, слух обратился внутрь, начал поглощать себя и, обострившись, стал различать звуки, которых не было в помине: тишину, прилив крови, напряжение жил, разрыв мышечного волокна и ноты, которые в течение многих месяцев накапливались, располагались по порядку и, соединяясь, рождали новые тоны.