Его озадачило мое требование, но временно успокоившись, он выполнил его, не обсуждая, и косясь на мой кол. Громко матерясь, он стянул с пальца кольцо, которое было ему немного мало, и присел на корточки, чтоб подыскать для него среди дорожного гравия заметное место, на котором он бы без труда его нашел. Когда несколькими часами позже полиция схватила его за рулем моей машины за то, что он ехал по встречной полосе, и когда он первым делом начал плакаться, что потерял свое кольцо, легавые сделали вывод, что он оставил его нарочно, вместе с пачкой «Мальборо» и зажигалкой, в знак своей причастности к этому преступлению. В действительности, он снял его по моему приказу. Каким бы грубым ни было это кольцо, оно все же напоминало мне своим фосфоресцирующим красным свечением один из тех драгоценных камней, которые вправляют в мрамор алтарей в барочных храмах. Мне было необходимо видеть, как оно сияет между нами в темноте, еще больше усиливая свой блеск на влажной земле, незаменимый атрибут жертвоприношения, достигшего теперь своей завершающей стадии.
— Пино, — продолжил я, — если ты согласишься сделать то, о чем я тебя попрошу, я тебе подарю такое же с настоящим рубином.
Не осознавая всей причудливости моего обещания, Пино обернулся, чтобы подумать. Я бросился к нему, держа в руке кол. Он испугался или сделал вид, что испугался, попытался бежать, но поскользнулся в грязи и упал лицом на землю. Я упал на него, он закричал: «Ах, ты, фрочо, ты снова за свое!», ударил меня в бок, так что я отлетел в сторону, затем встал на колени, схватил кол и начал им размахивать над головой.
Мастерски владея карате, я мог бы играючи схватить его за ноги и опрокинуть на землю. Но я кинулся ему наперевес и получил первый удар в живот. Он сжимал свое оружие как палку и ударил меня ее толстым концом. Им овладела какая-то ярость. Лицо его озарилось необыкновенной красотой. Он бросил кол, подобрал какую-то доску и расколол ее мне об голову. Затем он встал и начал бить меня ногами в грудь. Я инстинктивно скрестил перед собою руки. И смотрел на него, широко раскрыв глаза. Этот безмолвный и льстивый взгляд довел его отчаяние до предела. Да, я думаю, он так жестоко бил меня, чтобы я закрыл свои глаза, и что он пощадил бы меня, если бы перестал ощущать на себе гнетущую тяжесть моего бессловесного благоговения. Он мог бить меня бесконечно — даже мертвый, я продолжал бы чтить своего освободителя.
И когда, уже действительно мертвый, я предстал перед ним во всем ужасе грязного и обезображенного трупа, блеск моего сверкающего зрака все еще пристально взирал из нечистот умерщвленной плоти. Услышал ли он на моих приоткрытых устах поднимавшуюся к небесам песнь во славу? Только что свершилось мое самое заветное желание. Я вверил свою жизнь в руки, наименее достойные ее, установив между Петром и Павлом равновесие позорного конца, послужив кровавой игрушкой человеконенавистническому рвению юнца, искупив свою вину, равно как и вину человечества. Я также мог считать себя спасенным, как художник. Ни в одной из своих книг, ни в одном из своих фильмов я не показал себя на высоте своих честолюбивых устремлений. Но теперь я уходил спокойно, детально воспроизведя свою погребальную церемонию и поставив подпись под единственным своим произведением, обреченным пережить забвение.
Воображаемый некролог, написанный самим автором
ФЕРНАНДЕЗ, Доминик (1929 — …)
Углубленное изучение французского языка, латыни и древнегреческого в Эколь Нормаль, и очень раннее осознание того, что «гуманистическая» культура, в которой его воспитывали, основана на лжи. Его заставляли читать Платона и Вергилия, восхищаться мраморными эфебами, ему восхваляли превосходство античных институтов, не позволяя ему при этом следовать нравам, благодаря которым расцвели и Афины, и Рим. Отсюда скорое неприятие Парижа, Франции и ее пуританской морали, и поиски подлинной родины. Он нашел ее сначала в Италии, а затем, когда она интегрировалась в Европу, адоптировав буржуазную идеологию производительности и рентабельности, — в Неаполе, на Сицилии и в различных странах третьего мира.
Неслучайно жанр путевых заметок занимает в его творчестве значительное место: исследование Юга (не только географическое, но и психологическое) всегда представляло для него возможность загладить то оскорбление, что нанесло ему общество, в котором он родился. Бежать от Вольтера и Паскаля, от этой страны с ее сухими тортами, прямыми статуями и узким мышлением, и погрузиться в сочную, чарующую, барочную реальность, которая, открываясь к югу от Рима, простерлась на восток Европы вплоть до Праги и Кракова, на запад — до Андалузии, откуда она перепрыгнула через океан, дабы с индейской экспансивностью раствориться в Мексике.