— Уходи, дылда. Такую простую букву чне мог запомнить. Хлюпалка!
— Еще получишь, — пообещал Хлюпалка, пятясь к своему дому. — Рвань голопузая…
…Идут годы. Растет семья. И Ваня становится нянькой. Степа считается уже взрослым и работает в поле вместе с родителями. А Ваня остается дома и старательно забавляет капризного, болезненного Гришутку: терпеливо строит домики и крепости, лепит из глины и вырезает из корней деревьев веселые игрушки. Друзья-ровесники свистят у «федьковского кутка», зовут на бурливый ручей. Там хорошо: можно искупаться, половить жуков-плавунцов, в кустах полакомиться ягодами. Ваня молчит, как будто и не слышит сверстников. Мама каждое утро напоминает: «От хаты не отходи. Гришу одного не оставляй. Дите глупое». Ване скучно и обидно, хочется, чтобы поскорее прошло лето. После обмолота до самой весны мама будет дома.
…Все неожиданно и резко изменилось осенью 1904 года.
Федор Ксенофонтович пришел домой вечером хмурый, чем-то очень недовольный. Походил по хате, склонив голову к правому плечу и заложив руки за спину, и приказал сыновьям:
— Спать, хлопцы, спать!
Ваня быстро разделся и залез под теплое одеяло. А заснуть не мог. Ожидал, что скажет отец матери. В хате тихо, слышно, как сопит каганец, скупо освещая стол и скамью. Отец долго сидел молча, подперев ладонью скулу.
Мать не вытерпела, тревожно спросила:
— Ты что, Федя, занедужил?
— Здоров. Долго я думал и решил уехать в Бессарабию, в Бричаны. Там у меня живет дружок, вместе служили.
— Как это уехать? А хата? А земля?
— Свое, лишнее — продадим. А хата и земля останутся Якову. Я уже с ним говорил. Он обещал дать денег на дорогу.
Мать не могла поверить:
— Неужели ты сам такое худое дело придумал? Ведь мы здесь родились и выросли. Здесь все свое… Там все чужое…
— Ничего у нас своего, кроме нужды и горя, нет. Все лето работаем, а хлеба до весны не хватает. Обносились. Купить ничего не можем.
И тогда мать стала умолять отца остаться в Хмелове, среди близких и добрых людей.
Отец махнул рукой:
— Уедем! Хуже не будет. Не бывает хуже. Как только устроюсь на завод, вас всех заберу.
Мать горько заплакала, прикрывая рот дрожащей рукой.
От тонкого робкого огня лицо отца казалось таким же белым, как и стены хаты…
Ваня злился на отца: мать плачет, а он хоть бы слово сказал жалостное, чтобы успокоить, утешить ее. И смотреть на нее не хочет.
Отец встал, надел шапку, накинул на плечи пальто, оглянулся:
— Не надо, Ивановна. Хлопцев разбудишь, растревожишь. Мне тоже тяжко. А видишь — терплю. Пойду, кое с кем прощусь.
Толкнул дверь плечом и не спеша перешагнул через порог…
…Семья Федора Федько переехала в город Бельцы.
После долгих поисков свободного места Федору Ксенофонтовичу удалось устроиться на казенный водочный склад. На окраине городка снял в глинобитном домишке небольшую комнатушку. Мокрина Ивановна все вымыла, прибрала, побелила потолок и печку. Повесила чистые, своими руками вышитые занавески. Стало светло и уютно. Старших сыновей, пришедших из школы, встретила доброй улыбкой:
— Подивитесь — и у чужих людей жить можно. Свой угол.
Угол потеряли совершенно неожиданно.
Федор Ксенофонтович вернулся необычно рано — в полдень. Дрожащие пальцы долго не могли расстегнуть пуговицы. Снял пиджак и не повесил, а бросил на старый сосновый сундук. И заходил по комнатке, от окна к двери, заложив руки за спину и склонив голову.
Чуя большое горе, Мокрина Ивановна молча смотрела на мужа. Ваня не вытерпел, сложил учебники, подошел к отцу:
— Что с вами, папа? Кто-нибудь… обидел?
Отец поморщился, сел на самодельную табуретку, вытер пот на бледном лице, усмехнулся:
— Скажет тоже — обидел. Меня уволили с работы.
— Как это? За что?
— За правду. За горькую правду.
— Разве за это увольняют? Ведь вы говорили нам: «Самая горькая правда лучше самой сладкой лжи. Всегда держитесь правды, хлопцы».
— Ишь ты, запомнил. Молодец, Иван Федорович. Видишь ли, как все нескладно и неладно получилось. Захворал у нас один хороший рабочий. Примерно в моих летах. И семья такая же, как у меня. Сам восьмой. А управляющий взял и сократил его…
— Как это — сократил?
— Уволил, значит. Жинка его приходила, с грудным дитем, просила, плакала. Прогнали ее. Я подумал-подумал и решил: надо помочь, свой ведь человек. В получку обошел всех наших и попросил пожертвовать больному кто сколько может. Народ у нас добрый, кто пятак, а кто и гривенник положил в шапку. Клали и говорили, что управляющий — форменный душегуб, живым, можно сказать, хоронит… Ну и я тоже не удержался, высказал все, что думал. А среди нас нашлась подлая душонка — выложила управляющему весь разговор. Тот меня вызвал в контору и учинил допрос. Спрашивает: «Это вы изволили назвать меня душегубом, который в гроб живыми людей загоняет?» Ну что тут делать? Отказаться — будет выпытывать, кто же это сказал. Многие пострадают…
— И ты все взял на себя, — догадалась Мокрина Ивановна.
— Вот-вот. Взял все на себя. И тогда управляющий показал на дверь: «Ступай, хамская морда, и чтоб духу твоего не было…» И сразу же расчет выдали. Возьми гроши, Ивановна…