Читаем На линии полностью

— Оно натурально, ваше благородие, втихую казаки ловчат. Жить с Ордой и задора ни чинить — что клопа не давить… Уж такой народ. Однажды и Тишка с товарищами порубал степняков. Впичкали их в топь — и молчок. Лошадей забрали, попрятали, а потом пригульными показали. Да, видать, заклал кто-то… Тут, на грех, следователь из Оренбурга пожаловал и сосватал Тишку в Архангельский гарнизон. Уж как водится: надломилось — обломится.

Тамарский понял, что рассказ прожит. Не прощаясь, пошел к дому, спать.

— Слышь, — донесся до него голос сторожевого казака, — а тебя, часом, не из нашинских, не из казаков обратали?

— Из них…

<p>15</p>

Мост у крепости Рассыпной трещал, грозя развалиться по бревнышку. Недовольные крики наблюдающих переправу жителей и казаков сдерживались лишь присутствием коменданта майора Подгорнова и полуроты солдат. Кое-где старый настил не выдерживал, выламываясь гнилыми досками. Лошади шарахались провалин, застревали колеса мажар[20], волы с хрустом калечили ноги. Им тут же резали горла, а кровь затиралась навозом подпирающих сзади.

Почти тысяча скотин солевозного, без счета племенного, мажары, телеги и сами пять сот записанных в новое состояние малороссов с речки Кардаиловки перешли в тот день, июля 1819 года, через Урал на Бухарскую сторону. Из крепости долго следили за пылевым облаком, держащимся над степью, но наконец и оно улеглось за горизонт. Подгорное утопил в красном сургуче гербовую печать. Летучая почта унесла сообщение в Илецкую Защиту и рапорт в Оренбург.

Заложив руки за нечесаную смоляную голову, Петро не мигая смотрел ввысь. Еще мутные звезды отражались в черном глянце его зрачков. Чем дальше отъезжали солевозцы от родной слободы, тем чаще залезал он на привалах под мажару, точно боясь остаться один на один с чужим небом.

Едва ли не каждая хата обнищавшей слободы резала пуповину. Вывел пару волов за жердевые ворота и Петро. Ехали хмуро. Никто из снявшихся с вскормившей земли не ведал, как обернется им солевозная доля: накормит ли досыта или проступит солью на потной рубахе. Зазывалы сулили приварок легкий. Дескать, тракт хорош, прям да ровнехонек — загружай с верхами, не пужаясь, что опрокинется. На таком забогатеть сподручнее, нежель на дворе плюнуть.

Петро перевернулся на живот. Лицо царапнул высохший прошлогодний стебелек, прижатый щекой к пахнущей остывающим днем земле.

— Уроди б меня матинка счастливым, ввек бы не бачил сей сторонки, — самой земле прошептал парубок.

Невдалеке затянули песню. До них, как речная галька, обкатались слова, до них устоялась щемящая мелодия, но они вытягивали ее до кровной, должно и сами не ведая силы и грусти своих голосов. И все, кого окатывало ее дыхание, ощущали сопричастность с общей судьбой оторванных от дома, с судьбой сбитых с дерева листьев. Как вплетенные в корзину ивовые прутья, опираясь друг о дружку, десятерят прочность, так и эти люди чувствовали соединенность воспоминаниями, родным языком, к которому чем дальше забирались они, тем все презрительнее относились чужие.

С детства наслушиваясь проходящих слободой калек, донимающих попрошайством, разговорчивых путников, до святых мест паломников, а чаще плетущихся к забитым лебедой дворам отставных солдат, Петро многажды представлял и себя перешагивающим чужим краем. Вот только не подозревал он, сколь безрадостна дорога, уводящая от дома, порогу которого отвешен прощальный поклон.

Разом лишившись защиты старших, на себя приняв их груз решений и ответственности, Петро почувствовал и их одиночество. Никогда прежде не перелопачивал он жизнь свою столь основательно. Чего ради все устроено в ней так? В слободе ранком спешил в поле, и оно отбирало к вечеру силы до донышка. Но едва разогнувшись — радовался жизни. В лености ж переезда давится куском от тоски и хмари душевной.

А дома, может, и вспоминают… покуда. И для них зарубцуется рана, как зарастает до неприметности нехожая тропка. Случится послать что — поклонятся, а нет, никто не стребует. Будут жить, словно и не на земле он уже. Скажут где: мол, был у нас еще и Петруха…

Петро прикрыл глаза. Широкие ноздри втянули горклый запах выгорающей степи. Он понимал, что вырешили ему долю мать с отцом и, значит, не с руки жалиться, поперек родителей вставать. Постичь же, что сама жизнь отторгла его, было выше сил парубка.

— Гулял б слободкой, хде билы хатки…

Беленые милые хаты, не они ли снились ему, когда двое подошедших дядек затрясли за плечо.

— Очнись, Петруха! На закате дрыхнешь. Чуй, батьки рядили: чи тут сидеть, чи закос робить. Сошлись послать зранку хлопцев к Черной речке. В близке течет. Бачь дальше: шляхом стратились, охудали, волы ярма не тянут. А упустим добру траву — зимой и вовсе от лиха не откупишься.

— Они рявкнули, а я що, бежи спотыкаясь? — затер глаза Петро, возражая скорее от упрямства, от привычки огрызаться на принуждение.

— Даремно сомневаешься. Отак лежать дило? Кой мисто отведут, обгребемся пока… Хто с мелкотой да коло жинок — не враз справятся. А за тобой хвостов — разве воловьи засчитать. Тебе, юнак, — запряг и шуруй!

Перейти на страницу:

Все книги серии Новинки «Современника»

Похожие книги