Хотя еще до обеда прибегали сказать, что провиантского магазейн-вахтера Григория Епанешникова требуют в Таможню, он и нс думал поспешать. На свой лад окрестив тамошнее начальство, задвинул щеколду, для верности набросил кованый крючок. Глянув в оковп ко, задернул сделанную из бабьей юбки занавеску. Обезопасившись, извлек наспех сунутую под стол, замотанную в тряпицу бутыль — последнее подношение за содействие с риском по должности — и только что одним стаканом распробованную. Не отказывая себе, Епанешников наполнил вторую стопку. Однако, покашливая, смущаясь показаться начальству с запашком, изготовил зажевку — ошелушил с приличный кулак луковицу, порезав на четыре доли, засыпал солью. Отхватил краюху хлеба. А когда сивуха отрыгнулась и улеглась, выставился из магазейна, мимоходом сунув в старый чулок кожицу: будет и пасха! До Таможни предстояло пересечь площадь. Епанешников оправил свою полуформенную одежду, перебрал каблуками…
Отец его, пришедший в край еще с Кирилловым, корявый лицом и костью, долго мыкался, пока сыскалась за него прогулявшаяся стряпуха. По полкам тогда обходились и вовсе без баб, коих и теперь не на каждый штык, и это посчиталось ему удачей. Не первый год принес им Гришу. Когда же случилось ребенку, родные по неизлитой тоске родители посмотрели наконец друг другу в глаза. Они трое знали, как жалели Гришу в солдатском позднем дому…
Жалели… А все одно солдатское дите берет терпенье не поиграть — по жизни носить. К шестнадцатому году, в охапку с другими, бурьяном покрывшими плац, захомутали его в солдаты. Не зря ж полковой хлеб едал да на свет уродился. В 1795 году рядовым вступил Григорий в Кизильский гарнизон. Служил исправно. С мальства пообвыкнув на плацу, через тройку лет нашил унтерские, был переведен в 3-й линейный батальон, с которым перешагал весь край, пока в двенадцатом году не перебрался по удаче в провиантский штат и не засел в Илецкой Защите.
Таможенную, похоже, протопили. Не выручали и двери, растворенные до хруста в петлях: душность, исходящая от овчин и пропахших конскими спинами штанов толпившихся в заставе киргизцев, вынуждала губернского секретаря подносить ко лбу намоченный платок.
Разгибаясь после низкой притолоки, Епанешников увидел Созынбая. Между сгрудившихся единоверцев он воспринимался стоящим сам по себе, отделяясь высвечивающей из него силой батыра. Лицо его, с чертами исконного степняка, было лишено обычной азиатской дикости. Последние месяцы Епанешников частенько вспоминал его. И сейчас, пользуясь подсказкой, память выбрала первую их встречу.
…Вот уже два десятка лет, стаявших будто поленница дров за зиму, с принятия губернии Александром Александровичем Пеутлингом, методы колониальной политики претерпели изменения, и аманаты вновь стали привычны по всей линии. Без стеснения коменданты набивали ими подчиненные крепости, на манер землепашцев, засыпающих в мешки семенное зерно.
Той весной и в Рассыпную, при перекочевке с внутренней стороны, где они отзимовали в окружении табунов, на степную, за Урал, в заложники отобрали несколько киргизцев. Официально сия мера полагалась вынужденной за отгон у крепостных обывателей скота со случившимся при этом убийством казака. Поместили их возле станичной избы, в подгнившем амбаре, оставшемся от двора разоренного в поширевшую площадь. Аманатам не путали рук, на них не клали колодок. Обвешанные крепостной работой, они ждали. А за них ждали спокойствия в их родах. Знатные просиживали дни, скрестя под собой ноги.
Однажды, сопровождаемый пожилым драгуном, Григорий вошел к вверенным ему заложникам, пока отдерживаемым в запоре. Загородив проем, солдат принялся сосчитывать сидящих по головам, указуя в каждого пальцем и шевеля губами. Удостоверившись, сгорбился собирать плошки, складывая их одна в одну.
— Во, корсаки! Мыть неча, — показал он очередную Григорию, донышком ловя залетный лучик. — Языком вылизывают, — пояснил он, сам в который раз дивясь.
Присмотревшись, Григорий различил в темноте семерых киргизцев, сидящих на соломе. Последним присел на корточки мальчонка лет в десять. Похлебка подле него застыла грязным жирком.
— Голодует, зараза. Видать, кость выказует, — обернувшись к унтеру с находящей уже злобой, проворчал драгун. — Носи ему, не наносишься.
Засерчав, драгун коротко поддел носком полную миску, окатив киргизенка так, что холодный капустный лист налип тому на смуглую скулу. Мальчонка было вскочил, но резкий оклик кого-то из старших усадил его на место.
Крутившийся возле двери пес положил на порог лохматую морду. Потянул воздух.
— Уберись, вша! — драгун брыкнул сапогом перед носом собаки. Затем, сграбастав миски, вышагал из амбара. Мельтеша хвостом, пес затрусил следом.
Епанешников подступил ближе. Хмуро спросил:
— Почему не ешь?
Киргизенок поднялся. Попытался пристроить руки на груди, но, не доведя, полоснул по бокам. И тут же, собравшись, уцепил ногти в замотанный по талии халата пояс.
— Зачем? — Епанешников поискал ответа в глазах заложника. — Ну же?!
— Ка… рош.
— Что?! Хорошо? — подбросил бровь унтер-офицер.
— Ка… рош.