За огородами среди вытоптанной травы, вокруг ям, наполненных водой, белели островками гуси. За ямами начинался мелкий пожухлый кустарник, а за ним виднелась в зыбком мареве испарений длинная земляная насыпь строящейся дороги. Вдоль насыпи кучками лежали смолянистые шпалы. На построенном участке тупика стояла платформа с подъемником, а в ее тени человек восемь рабочих, голых по пояс, внимательно следили за пальцем Захаркина, продвигающимся по чертежу.
— Вот здесь будет провал, — бормотал инженер и поднимал глаза на рабочего Коршунова. — Грунт не укрепили, а тут вот проточная вода и насыпь поплывет, как плохой пароход. Ясно, Загорулько? Деньги как таковые поплывут к черту в зубы, а начальникам будут мылить шею. Кому это интересно? Мыслить надо масштабно, пусть себе на здоровье мыслят, но могут сказать, что ты, мол, товарищ начальник, ни черта лысого не понимаешь в деле, в котором должен понимать. Здесь вопрос престижа. Вот тебе, Загорулько, скажут, что ты в слесарном деле пенек, а ты двадцать лет этим только и занимался, обидишься или нет? Обидишься? Скажи?
— Знамо.
— Так вот это важнее всего, важнее денег.
Аверинова никто не заметил. Он постоял неподалеку и направился вдоль насыпи к станции, ожидая, что его окликнут. Ему захотелось, чтобы его позвали, о чем-то спросили. Но никто не окликнул.
«Зачем меня должны спрашивать? — думал Аверинов, шагая вдоль насыпи и обходя сваленные в кучи то здесь, то там маслянистые шпалы. — Я в отпуске. Я должен отдыхать. Слава богу, уж три года, как не ездил в отпуск».
Он поругал себя, потому что теперь, когда есть помощники, инженеры, закончившие вузы, которые всегда могут заменить его, можно спокойно уезжать в отпуск, и удивительно, что раньше, когда не хватало специалистов и он был за механика, за главного инженера, за начальника вокзала, вот тогда, когда не успевал поворачиваться, находил время и каждый год с Ольгой уезжал на юг. Нет, все-таки то было счастливое время. Рано утром они шли, взявшись за руки, к морю. Ольга, держась рукою за его шею, осторожно носком ноги определяла температуру воды, а он смотрел на серебристую гладь бликов. О чем думал? Море стелилось за горизонт, и там, по горизонту, в неясной дымке проплывали силуэты кораблей, и верилось, что море бесконечно, и казалось невероятным, что жизнь имеет предел и ты, человек, смертен, но после твоей смерти по-прежнему будет плескаться море у чьих-то ног, и кто-то будет вот так же стоять, смотреть и, вероятно, думать о вечности, и, возможно, жалеть о том же… Кто же будет стоять? Человек! Но кто он? От таких мыслей, когда кажется, что ты стоишь у разгадки жизни, и сделай еще один шаг и тебе приоткроется тайна, что-то в тебе вздрогнет внутри, замрет, или вдруг окатит дрожью с головы до ног; вот-вот она, разгадка, ты будто коснулся ее. Забываются все мелочи жизни. И ты досадно отмахиваешься от них, как от назойливых мух, и все, что ты думаешь и говоришь, твои мысли и чувства, твои желания и мечты, и сам ты, — все тебе представляется значительным и весомым. И только было грустно. И было чего-то жаль. Чего?
Аверинов торопливо прошел вдоль стоявшего на первом пути волгоградского поезда.
В кабинете пахло сырыми полами. На столе аккуратно стояли деревянные стаканы с ручками и карандашами, осторожно стучали на стене часы. Тихо, привычно и прохладно. И хорошо. Вот вздрогнул воздух — это прошел скорый поезд. Он не делает остановки на станции. Проходит, и только дрожит воздух, двигаясь вслед за ним, ничего не остается после, кроме графы, отмеченной дежурным по станции.
Скорый поезд… гремит на стыках, слегка приостанавливается на станциях и летит дальше, оглашая окрестность торопливым, удивленным свистом своего гудка, и мелькают вагоны, образуя сплошную зеленую линию, и торопится вслед за поездом воздух, и прохожие провожают взглядом скорый, дивясь силе и мощи его движения, и в каком-то неистовом порыве для русского устремляются желанием вслед за поездом, и мчатся в мечте — в этом природном стремлении спешить вперед и вперед. И пусть в небо огненными смерчами взмывают ракеты, таинственно посверкивая сталью, оставляя укрощенный гром над скопищами городов; чертят голубое полотно над нами самолеты, все-таки мы каждым нервом острее чувствуем его, поезд… Перестуки на рельсах, сиплые гудки… и вот перед глазами сквозит просветами знакомая зеленая линия скорого — взметает, завихривая воздух, обдает пылью, гарью и громом, и вот уже махнул красным фонарем, махнул в последний раз и исчез за кромкой леса. И дети обязательно машут ему ручками и чему-то радостно, восторженно смеются.
Любил Аверинов скорые поезда. И когда они проносились, выходил встречать их сам.