Рихард не уступил неожиданно для самого себя. Всегда осторожный и трезво мыслящий в минуты опасности, он вдруг забылся. Эмоции захлестнули разум и заставили оттолкнуть здоровой рукой ближайшего к нему солдата. Тот не дал спуску и ответил ударом в челюсть, а потом таким же резким в корпус, лишая на мгновения возможности дышать. Драться с двумя здоровыми солдатами, да еще с толком не восстановившейся рукой, было невозможно. Неудивительно, что его почти сразу же сбили с ног под крики Адели, о которой он совсем забыл под наплывом эмоций к своему стыду. Он нес ответственность сейчас не только за свою жизнь, но и за Адель, а ею он никак не мог рисковать. Потому поднял руки в жесте покорности и мольбы о пощаде, ненавидя себя за это.
— Я прошу, оставьте мне картину, — попросил Рихард, осторожно усаживаясь на полу и придерживая снова противно занывшую руку, когда от него отступили по приказу капитана русские солдаты. При этом он старательно не смотрел на их командира, чтобы не показать своих чувств. Тому не нужно было видеть ни боли Рихарда, ни злости, ни тем более — острой ненависти. И на Адель, перед которой ощущал свою вину за срыв, поставивший их обоих под удар. Он смотрел на свою Мадонну — на Лену с ребенком в руках. На ее светлое лицо, на глаза, полные нежности, женской мудрости и любви. Она была нужна ему…
— Прошу вас… прошу вас, — повторял Рихард, как заведенный, не обращаясь уже по сути ни к кому, глядя на портрет, который уже снимали с подставки. В висках привычно начинала стучать кровь, угрожая уже нарастающим приступом. Наверное, он был так жалок сейчас — раздавленный, разбитый, с окровавленным лицом, униженный и слабый как физически, так и морально, что капитан отступил. Как говорила после Адель, он махнул рукой, приказывая оставить полотно на месте, и бросил резко со странной интонацией фразу о том, что ему не нужен тот, ведь есть оригинал. И был страшно недоволен, когда переводчик произнес эти слова на немецком, оборвал его жестким взглядом и вышел вон, задержавшись на пороге комнаты на минуту, чтобы снова взглянуть на Рихарда, а потом на растерянную, явно не верящую в то, что их оставили сейчас в покое, Адель.
Все эмоции, надежно запертые где-то внутри на время пребывания русских, дали о себе знать последующим тяжелейшим приступом головной боли, от которой не помогли даже привычные лекарства. Он не находил себе места от этой муки, готовый разбить голову о стену, лишь бы избавиться от этого. Этот приступ затмил для Рихарда практически все тогда, он даже не помнил толком остаток дня. Лишь укол морфина из остатков запасов матери принес облегчение, да полный покой спас его. Он слышал обрывки разговоров Адели со своими сопровождающими, взволнованными неожиданным визитом русских военных и оттого настаивавшими на незамедлительном отъезде из Германии, несмотря на ее сопротивление. Но слушал их как-то отстраненно, погруженный в странное состояние, в котором постепенно гасла острая боль, а разум плыл в легком тумане, сбросив груз тяжелых мыслей, воспоминаний и размышлений. Из этого тумана Рихард плавно соскользнул в сон из мельтешения картинок и голосов, словно наспех склеенная кинопленка, в которой кадры сменяли друг друга так часто, что сложно было зацепиться за них.