– Ну, он заика! – рассмеялась Бронислава. – А вспыхнет мартена твоя – ему же лучше: напугается – сразу вылечится. Через огонь-то в себя придёт. Заговорит по-правильному, ты его не остановишь. Худо – оно, Таечка, не без добра. А добро – не без худа… Худом ведь много чего выправляется!
– Ох, Бронь, не скажи, – испуганно замахала руками Таечка. – От Степана что-то писем давно нету. Наш молодой батюшка буянский, монах-то который, по зонам ездил, наших там всех проведал. Вот он сказал: «Не бойся ты, раба, ничего; молись». Молюся, не перестаю, а писем уж три месяца нету.
И, оглядываясь на светлое окно, призналась:
– Ночами я, Бронь, капли ведь не сплю. Как припадочная, вскидываюсь вся.
– А-а-а… – изумилась Бронислава. – Батюшки-светы! Чего ж теперь будет?
– Не знаю, чего будет, – тревожилась Таечка. – Вот и разбери, где худо, где добро.
Она вздрогнула – оттого, что крышка на чайнике задребезжала и запрыгала. А Бронислава свела брови, прикидывая что-то сосредоточенно.
– …Ну, если Степан из острога убёг – он к тебе не скоро придёт. Побережёт тебя, жену. И Наташечку, пуще того, побережёт. Дочь есть дочь. Не вскидывайся, слышь? – успокоила Таечку Бронислава. – Может, и заглянет к кому из наших. Но не к тебе, Таисья: не жди. А ко мне.
– И я так тоже думаю. Они ведь с Кочкиным твоим – пятиюродные. Да кумовья.
– Ну!.. Ко мне постучится, не иначе! К близкой родне ему тогда заявляться нельзя.
– Ты уж, Бронь, если что… Крупы да сахару… Да из одёжи. Я потом отдам.
– Ты, Таечка, даже не сомневайся! После Кочкина моего сундук одёжи даром лежит. И Антон её – не носит. Она ему нафталином пахнет. Оденем. Накормим. Поможем, конечно. А то и спрячем. У нас чулан тёмный за печкой пустует, в нём ухваты да тазы. И подпол чистый, высокий. Вот, надо в тёплой стайке перегородку поставить, на всякий случай… Да наша милиция – она разве лютовать станет? Не-е-ет уж! Не-е-ет…
– Добеги, если что. Мне сразу скажи. Я бы к вам потемну подлетела. Мы бы повидалися… Участковый-то чего? Зашёл: «Кормачова! Подпиши бумагу, что ты Степана не видала. А если увидишь – только чтоб не на виду он был! И не признавайся тогда, не говори никому». Строжится. А зачем бумага – не сказал.
Бронислава откусывала сахар, замирала от удивления – и прихлёбывала из стакана.
– Правильно строжится… А ведь как твой Степан хорошо в школе учился! Лучше всех! – вспомнила она Таечкиного мужа. – Распрекрасно у него голова-то варила – всё знал, всё читал. Учителя на него все прям дивилися. И вот тебе: восемь лет припаяли. А он только один раз и ударил. За всех, один, страдать пошёл. И весь общий грех он на себя, на одного, взвалил!.. Я думаю, Таисья, он святой за это в тюрьме сделался: вот. Зато мы – не бедуем. В нашем районе. От разора зато избавилися.
Они обе замолчали, думая о грустном: об огромной заснеженной разорённой России, которая лежала вокруг Буяна… О заброшенных, тоскующих полях, замерших меж лесами и долами в безнадёжном сне, похожем на смерть. О миллионах бедных людей, изгнанных со своих уже не дышащих заводов. О юных нерожающих женщинах, предлагающих себя вдоль бесконечных российских дорог первому встречному, и об искалеченных нескончаемой войною парнях, тянущих руки за подаянием с инвалидных своих колясок…
– А ведь Стёпа, он ему, агитатору, по-хорошему сначала доказывал. На собрании. Что нам ихних порядков таких, заморских-то, даром не надо. Чёрная лошадь сивому не ко двору, – покорно рассуждала Таечка, вытирая слёзы полотенцем. – А то, что его, присланного, сюда не звал никто, на суде не считается. Вот что оказалось!
Бронислава с жалостью смотрела на куму:
– Совсем ты дошла, Таисья, – накинула она шаль на себя. – Погоди-ка, вот я тебя вылечу маленько. Буфет-то ваш как? На станции? Вроде, работает…
Таечка рассеянно кивнула и пошла отпирать дверь.
[[[* * *]]]
В буфете пахло пирожками с мясом и с картошкой, а ещё жареными судаками. «На прошлогоднем, что ли, масле жарят? Не на свежем, вроде», – подумала Бронислава, нарочно принюхиваясь с подозрением, чтобы не хотелось есть. Она подождала, пока народу у прилавка станет меньше. Потом склонилась к продавщице:
– Дай-ка, Оня, мне чекушечку в долг. Вон ту. С пузечком.
– Ты что, тёть Бронь? Без копейки совсем осталася? – удивилась молоденькая буфетчица. – На двух зарплатах – и не хватает?
– Давай, давай. Занесу я, никуда не денуся! Через две недели, с получки, – успокоила её Бронислава. – Я у Таечки сижу… И конфетков мне взвесь. Граммов двести.
– Тебе каких? Шоколадных, что ль?
– Ну, конечно, не подушечков! – приосанилась Бронислава.
– …Чего Витёк-то пишет?
– Пишет – служит! – спрятала Бронислава чекушку под шаль. – Привет от тебя передавать? Иль погодить?
– Не надо, – отмахнулась буфетчица, следя за стрелкой весов с печалью.
Она вздохнула, протягивая шуршащий пакет с конфетами:
– И так меня мой-то к нему ревнует. Говорит: «Он у тебя в глазах круглые сутки сиднем сидит! Я вижу». Теперь про Витька и думать не думаю, тёть Бронь… Как оно там поётся? Наколола ноженьку, да не больно. Об острыю травоньку – о полынку.