– Да кто после тебя хоть раз курнёт, козёл!? Парашник ты! Кто после тебя чего возьмёт, чмо поганое?
– Если я когда-нибудь окажусь у рычагов власти, что вполне возможно!.. – бодро лепетал Кеша.
– Возможно, возможно, – успокоил его старик. – Туда, к рычагам, из русских только таких берут… Зуй! Чтоб я его больше не видал… Не люблю, когда городские базлают.
[[[* * *]]]
С четверть часа Степан Кормачов стоял за двуверхой сосной на границе двух районов. Металлический крашеный щит рядом с ним обозначал красными буквами, что на линии кювета кончается земля Буянного. А сам грейдер пролегал уже по земле района другого, Шерстобитовского. И сразу за этим грейдером находилась та суетливая, угрюмая жизнь, из которой Кормачов наконец вырвался: с затхлым запахом канализационных труб, с дремлющими просёлками, с грязными пригородами. С изувеченными парнями в крапчатых беретах, хмуро глядящими из инвалидных колясок на рубли, с чумазыми белоглазыми беспризорниками, со злыми, резкими бабами и взъерошенными мужиками. Эта жизнь простиралась однообразно и угрюмо до самых клацающих красных, тяжёлых решёток, опускающихся за спиной человека, одна за другой, трижды. Надолго, а то и навсегда… Там слишком для многих заканчивалась жизнь последней тесной камерой – полиэтиленовым мешком на бездыханном теле, сброшенном в неглубокую яму.
Он заглянул зачем-то на шерстобитовскую сторону щита. Здесь, на облезлом белом, была оставлена случайным каким-то автобусным пассажиром тоскливая карандашная надпись:
Кормачов суеверно поёживался. Несколько шагов через кювет – и ты на чужой дороге: опять – не дома. Враждебный человеку мир, откуда они вернулись втроём, снова лежал перед Степаном, в опасной близости – он тускло и беспощадно холодно поблёскивал полированной наледью колеи.
Над грейдером широко, беспрепятственно летел равнодушный, посвистывающий ветер. И мрачные ели слушали его с двух сторон, будто живые, тяжело поводя тёмными ветвями. Бледное лицо монаха не мелькнуло нигде, нигде не зачернела разлетающаяся его длинная ряса.
Но Степан медлил покидать границу. Потому что хотелось ему смертельно вернуться бегом, немедленно, в тихую лощину – в безопасность родной своей местности, и превозмочь себя было трудно… Открыто, долго и холодно смотреть в чужой мир, словно в глаза судьбе, казалось теперь необходимым, будто и значило – сломить власть того мира над собою уже навсегда.
И поединок длился – под посвист широкого ветра над пустой блестящей дорогой, под траурный, суровый шум вековых дерев.
Однако тоска уже отпускала сердце на волю: высокая, нежданная песня синицы, лёгкая и короткая – звень-звень! – заставила человека улыбнуться. Он не спеша пошёл назад, к костру, отирая влагу с лица. Веки горели и жгли глаза – то ли от температуры, то ли оттого, что нахлестало их ветром до слезы.
У широкого пня он остановился, потирая грудь, и прислушался. Слабые женские голоса чудились ему. В шум ветра вплетались лёгкие слова из невероятной, поднебесной дали:
Вытянув шею, он прошёптывал их, знакомые, следом, сберегая дыханье:
Голоса, однако, истаяли, погасли. И верховой ветер спал. Только красные сухие листья бересклета чуть трепетали поодаль, в голых заснеженных кустах.
[[[* * *]]]
…Старик и Зуй тем временем неторопливо пили стоя, у костра, прямо из бутылки. А Кеши не было видно нигде.
– …А по мне, так лучше рвануть нам отсюда вдвоём – назад, в города! Погулять бы на просторе, а, дядька? Там, в любом шалмане, мы – свои, – рассуждал парень, утираясь рукавом фуфайки. – А тут? Вяжет нас идеей Кормач. «Не убий!».. В очистительный пожар какой-то верит! Не понимает, что кровь всё очистит. Не разбегутся крысы от огня. Они его сами давно запалили, огонь… Эх! «Горит, горит село родное. Горит вся Родина моя…»
Старик его, кажется, не слушал. Водку он глотал медленно, со вкусом, прикрывая веки и потирая кадык. Молодой же перетаптывался неспокойно:
– Мы, мы горим! Такой огонь не пожарами тушится. Пока мы «не убий», они – крепнут!.. Нет, хоромы новые чего ж не пожечь? Охотники найдутся, только… Логика где? Вот, упёрся Кормач в огненную месть! А крови не терпит, ей путь преграждает. Поэтому она у него из горла хлещет, выхода не находит… Что дальше-то будет, дядька Нечай? Монаха к нам пристёгивает… Тесно мне от этого, рукам тесно! По Степановой указке вышагивать мне не улыбается.
– Раз автобусом не приехал, монах, то вряд ли приедет, – махнул рукой старик. – Может, и к лучшему… А ты не торопись, Зуй. Война план покажет. Преждевременный твой разговор. Степана не бросишь: свой. До места доставим. На нас забота.