Борис встал на пороге. Ржавое пальто, шея до глаз замотана серым трикотажным шарфом. Треух завязан под подбородком.
– Мама, – сказал он, не заходя в комнату, – отдай мне папины золотые часы.
– Боря, ты все равно не донесешь, потеряешь по дороге, а мне Галю кормить.
– Мама, – произнес он тускло, – посмотри на меня. Я умираю.
Евгения Трофимовна приподняла край матраса, вытащила, звякнув пружиной, бумажный сверток и протянула Борису:
– Возьми.
Он сжал посиневшими пальцами круглый бумажный комок, сунул руку в карман и крепко прижал к телу.
– Галя, – попросил он, не поворачивая к ней головы, – сходи, пожалуйста, наверх, в мою комнату, посмотри, вдруг в письменном столе завалялась папироска.
– Дядя Боря, там одни покойники, я боюсь через них переступать!
– Галя, ты ведь всегда меня любила… и я тебя любил.
Лицо сморщилось, затряслось. Борис заплакал. Повернулся к ним сгорбленной спиной и пошел вниз, по ступенькам, ведущим к черному дверному провалу. Девочка скулила, скрючившись на стуле, а мать стояла, прижавшись лбом к перечеркнутому крест-накрест стеклу.
Борис брел по желтому снегу, шаркая опухшими ногами. У Театральной остановился. Прислонился к стенке дома с ледяными подтеками, медленно сполз, сначала на колени, потом повалился на бок и лежал тихо, как заснувший ребенок; перед его незакрытыми глазами еще несколько секунд стояла белая громада Мариинки, как заиндевелый корабль, который уносил его туда, где смерти нет.4
Евгения Трофимовна знала, что у нее последняя степень дистрофии. Она взяла Галю за руку и повела в детский распределитель на Покровке. Там ребенка принять отказались: брали только тех, у кого умерли все. Евгения Трофимовна достала оставшиеся от Тамариного перевода деньги и потащилась на барахолки, что на трамвайных путях между Консерваторией и Мариинкой. Купила какую-то детскую одежонку: пальтишко, ботики, серую заячью шапку, снятые, видно, с уже умершего ребенка. Пришла домой, собрала тючок и написала на нем химическим карандашом: Детдом № 84. Завернула конверты с надписанным павлодарским адресом.
– Скажешь, что у тебя больше никого нет.
Бабушка сняла с шеи образок с Божией Матерью и надела на Галю.
– Никогда не снимай. Ложась спать, перекрестись и прочитай про себя «Отче наш».
Галя спускалась по парадной лестнице к разбитому дверному проему. Бабушка стояла на площадке, держась за перила: серое лицо, запавшие щеки, шапка из вылезшего обезьяньего меха. Девочка шла, оборачивалась и махала, махала рукой…
5
В середине апреля, когда ладожский лед начал таять, оставшихся в живых детдомовцев отправили из Ленинграда по «Дороге жизни». Сверху на детей набросали тюфяки, чтобы хоть так обезопасить их от осколков. Под колесами грузовиков хлюпала талая вода. Ближе к берегу пришлось идти пешком по колено в морозной жиже: лед мог не выдержать тяжести груженых машин.
На Большой земле подкормили и пересадили в поезд, составленный из вагонов для скота. Путь лежал в Краснодарский край, в станицу Лабинская. Галя сидела на нарах в костюме Красной Шапочки, который бабушка сшила для школьной елки, единственной налезшей одежонке: черный жилет, полосатая юбочка и чепчик с завязками.
У одной девочки оказался с собой резиновый мячик. Его разрезали, и в половинки набирали воду.