Не было никаких звуков, кроме рева мотоциклов. Дым стелился над низкими крышами, пахло паленой бумагой и бензином. Стальные каски закрывали лица: страшные трехколесные чудовища неслись по улицам станицы. Школа сгорела за день до того, как в Лабинскую вошли немцы. «Несколько дней перед оккупацией дым стоял над станицей – это жгли архив». Из РОНО пришло истерическое распоряжение – детей бросить, спасаться самим, удирать с оккупированных территорий.
Детдомовцы жались друг к другу, прятались в брошенных без охраны колхозных садах. Те, кто побойчее, стучались в окна к станичникам, просили поесть. Им сыпали семечки. Фруктовые сады ломились от несобранных плодов – яблоки, абрикосы, сливы. Галя с Надей собирали груши в подол, огородами пробирались к маслозаводу. Двери были распахнуты, на втором этаже на железном полу стояли огромные чаны. Девочки забирались по лесенке наверх и ели груши, макая в постное масло.
Александра Алексеевна Каверзнева, завуч детского дома, осталась в Лабинской. В уцелевшее от пожаров и не занятое под нужды нового начальства каменное здание детского садика она собрала по садам и огородам разбежавшихся детей. Немцы обустраивались всерьез и надолго. Открыли комендатуру, полицейский участок, посреди площади установили виселицу, в здании школы появился клуб, где вечерами танцевали офицеры, загоняя туда сельскую молодежь.
Одно немецкое слово Александра Алексеевна знала: kinder. Найдя среди учебников русско-немецкий разговорник, она решилась пойти в комендатуру. Ей разрешили использовать здание и выдали вид на жительство – право на жизнь ей и сотне ленинградских детей. Порядок есть порядок, и директорствовать над детским домом прислали герра Богуша. Маленькая головка, бледное истовое лицо, тощий, невысокий – на чистого арийца он не тянул, однако характер демонстрировал нордический. «Даром никого кормить не будем», – заявили в комендатуре, и герр Богуш организовал трудовой лагерь. Детей обрили наголо. «Мне здесь волосы не нужны, – объяснил загоревавшим девочкам герр директор, – если я кому захочу дать подзатыльник, то зачем мне кудри». Немцы отбирали овец у станичников, мясо отправляли в казармы, а кости и кожу привозили в детдом. Из костей детям варили бульон, а из шкурок им полагалось шить смушковые шапки. Младших мальчиков посадили ремонтировать обувь, возить воду, колоть дрова, а девочек – прясть и вязать. «Каждый получает по заслугам», – говорил герр Богуш. В кабинете на стуле был натянут резиновый обруч. Провинившегося вызывали в кабинет, и немец назначал наказание. Грыз семечки – один удар, запачкал пол – два удара. Резиновый обруч свистел в воздухе, и на спине вспухал красный рубец.
Каждому ребенку был присвоен номер, его полагалось носить нашитым на левой стороне груди. У Гали был 74. Голубыми нитками она вышила на клочке тряпки цифры и ровненькими стежками прикрепила к рубашке.
Из распотрошенных матрасов и подушек воспитательница вынула вату и показала девочкам, как делают ровницу. Вечерами дети собирались в комнате у Александры Алексеевны, зажигали лучину и вязали носки мальчикам, занятым на уличных работах. Галя с Надей начинали тихонько петь – «Ой, Днипро, Днипро», «Ночь над Белградом тихая»…
– Тише, тише, ребятки, – останавливала их воспитательница, – тише, нам надо выжить.