— Без дневного света? Это мне и в голову не приходило. Без дневного света. — Фрау Яблоновска погладила свой тусклый мех. — Но мне это доставляет удовольствие. И не так уж это утомительно.
Ее бодрость казалась мне наигранной. Мизинцем она смахнула слезинку. Она молчала, и это молчание уже стало казаться мне молчанием замкнувшейся в себе женщины, которая, похоже, была совсем не такой, как я, не терзала себя мучительными мыслями. В том, что крестьянки ведут совершенно беззаботную жизнь, я не сомневалась. О виолончелистках я мало что знала. Безымянным пальцем она вытерла другой глаз. Сегодня ночью умер ее брат. Сейчас он лежит с отпавшей челюстью, если они не привели его в порядок. Минуты, когда я представляла себе Василия мертвым, случались у меня все реже. Его руки и ноги были неестественно вывернуты, темные глаза, которые больше не видели, стали неузнаваемыми, и во мне что-то надломилось. Дети принуждали меня жить дальше. Сначала это вызывало у меня внутренний протест, потом стыд за то, что я продолжаю жить. В конце концов в один прекрасный день я впервые ощутила затаенную радость от того, что я смогла на миг забыться. При мысли об отпавшей челюсти брата фрау Яблоновской я внезапно увидела Василия. Но мимо такого Василия я смогла бы пройти не задерживаяеь. Чувство превосходства казалось каким — то странным, чуждым моему существу, не имеющим со мной ничего общего. Как хорошо было бы иметь шапку-невидимку. Польские цыгане — так в лагере называли всех поляков. Причиной, наверно, была их любовь к праздникам, потому что они часто собирались внутри лагеря и могли быть такими бесстыдно веселыми. Ночи напролет они пели. Вот и мужчина в прачечной рассказывал мне, что часто не может заснуть, потому что польская банда всю ночь гуляет. Это оскорбляет нашу строгую немецкую чувствительность, — сказал мне этот маленький человек и взглянул на меня снизу вверх. Я не поняла, всерьез он это или нет.
Подошел автобус, и мы сели. У цыган не было не только жилья, это были люди без родины и без определенного занятия. Люди, не привязанные ни к чему, кроме своего племени, — свободные люди, как уверял Василий, люди без прав, как возражала ему я. Только вот никто не хотел быть такими, как они, никто, кроме Василия, который в минуты, когда бывал особенно ребячливым, говорил: как жаль, что он не родился цыганенком, ведь стать цыганом нельзя, а значит, он обречен всю жизнь оставаться несвободным. Эта его мысль казалась мне какой-то дурашливой, дурашливой потому, что собственное бытие и становление он связывал исключительно с происхождением, словно верил в судьбу — и эта его вера казалась мне такой по — детски наивной, что я за это его полюбила.