Кажется, он орал на всю улицу и крутил ее, ухватив под мышки по воздуху. А теперь она отдала ему свою авоську, а сама поправляла платок, подбирала под него волосы. Смотрела по сторонам — не видел ли кто?..
— Ты крашеная, что ли? Рыжая стала? От моды не отстаешь?
— Да перестань, не трогай. Как был сумасшедший, так и остался.
— Да какой я сумасшедший, Иволга! Я самый тихий скучный чиновник, министерская крыса — видишь, за сто лет в первый раз к вам выбрался…
— Не прибедняйся, слышим, слышим о вашей карьере. Но красив стал! Неотразим. Помнишь, всегда говорил, что тебе для полной элегантности не хватает пяти тысяч? Теперь что, хватает?..
Сергеев присвистнул:
— Где там! Самое скверное свойство потребностей, как известно, это то, что они растут…
— Не такое уж скверное… Ты когда приехал?
— Да сегодня, вот часов пять назад. Видишь, хожу, как по пепелищу. Ну а как ты-то, Иволга, лапочка? Как вы, ваше величество?..
Иволга! Она была Первой Девушкой, Первой Женщиной, Первой Королевой Правого берега. Она была местной мадам Рекамье, в тринадцатиметровом салоне которой собирался весь цвет Правого, вся его юная интеллигенция. Они сами сбили ей стеллаж, и она держала на нем своих поэтов — от Горация до Вознесенского. «Поэзия — соль эпохи», — говорила она и устраивала вечер одного стихотворения или двух стихотворений. У нее не было ни стола, ни стульев, все сидели и лежали на полу, кто где хотел, вернее, кто где мог. Бутылки и чашки с кофе стояли прямо на ковре. Она тоже сидела на полу, спиной к стеллажу, читала, щеки у нее разрумянивались, вырастал рядом холмик книг. Они курили, пили кофе и слушали. Она возвращала им Москву, полуночные общежития, разговоры о литературе и политике — им, уже озверевшим и тупеющим от работы, от грязи, от ругани, от проклятого мороза и ветра. Им корчило животы от голода или фантастической столовской пищи, а она жарила тонкие хлебцы и угощала их пергаментно нарезанной ленинградской колбасой, которую ей присылала мама. Они целый день видели перед собой толстых от ватных штанов, закутанных, краснолицых и горластых бетонщиц, а Иволга была изящна, модно причесана и всегда так чиста, что хотелось спросить, где это и как удается ей отмыться? И хотелось плакать или умереть, глядя на ее маленькую грудь под черным свитером, на ее туфельки тридцать четвертого размера.
Иволга понимала, что все они будут с ней до тех пор, пока она не выберет кого-то одного, и она не выбирала, словно дала обет, и любила их всех, как все они любили ее. Королева птиц, Королева саперов. Ведь все они были лейтенантами запаса, саперами, и они стали называть ее своей королевой после того, как она прочла им Киплинга. «Потому что он был инженером Инженерных Ее Величества войск с содержаньем и званьем сапера…»
Она кончила педагогический, но школу но открывали, работала штукатуром, пока ее не выбрали в комсомольские вожаки. Они сами уговаривали ее уехать, вернуться в Ленинград — она болела, не выдерживала сильных морозов, от укусов мошки у нее начиналась экзема, с полгода она плохо слышала: оглушило взрывом на карьере. Свои деньги она вечно раздавала, вносила за кого-то взносы, а ей забывали отдавать. Когда женился на какой-то дуре Сережка Коган, все в первый раз увидели, как Иволга плачет, и поняли, кого из них она любила.
— Ну как ты? Как? Значит, так и осталась на Правом, прижилась?
— Кто-то же должен был остаться…
— Ну-ну, я-то при чем? Ты все так же за правду борешься?
— Да, в масштабе восьмилетней школы.
Она всегда боролась за правду. Ее комсомольские речи были пламенны и неистовы, один заезжий дурак обозвал ее даже ревизионисткой, а Рухимович выгнал однажды из кабинета: она просила жилья для кучи молодоженов, а Рухимович отвечал ей своей коронной фразой: «Мы не градостроители, кому не нравится — скатертью дорога». В ответ на это Иволга сказала, что он узколобый бюрократ, что станции строятся для людей, а не для отчета, что восемь лет нельзя жить в палатках и бараках и тому подобное. И Рухимович показал ей на дверь.
— Что ж так, в масштабе восьмилетней? Устала копья ломать?
— Нет. Но просто зачем? Все построили, все сделали. Был на плотине, видел?
— Ну как же! — Сергеев вдруг понял, что весь день, все эти несколько часов не уходила у него из памяти плотина. — Какая стоит, собака, а?
— Ну вот. Так что мы свое дело сделали. — Она невесело усмехнулась. Потом сняла очки, глядела прищуренными, милыми, совсем взрослыми глазами, усталыми глазами учительницы.
— Ивка, а помнишь?..
— Ну вот сразу «а помнишь»! Я все помню… Чего мы стоим? Тебе куда, Сергеев? А то мне нужно за хлебом, пока на обед булочная не закрылась. Проводишь?
— Ну! Я же вольный казак. Давай свои тетрадки…
Они снова повернули на Енисейскую, зашли в булочную, с Иволгой почти каждый здоровался. На ходу она рассказывала новости: кто уехал, кто остался, у кого кто родился, кто женился, кто развелся.