— Фа, — говорит, — грязни ляп, опять грязни ляп, зашэм грязни ляп стакан брал. Ступай ляп милем мой, тогда воду дафай.
Идешь со стаканом назад в кухню, моешь руки и опять ему, чертяке, тот же стакан несешь. Подавись, анафема. И так он меня этим мытьем рук донял, что я и сказать не умею. А тут еще и товарищи зубоскалят. Придешь в роту, сейчас обступят: "Покажи ляп, — кричат, — фи, зашэм ляп грязни, иди мой ляп". Ну, съездишь, кто поближе, в рыло, плюнешь и пойдешь назад.
В бой идти собирается — еще того горше: всю ночь сидит, письмо строчит; у него, у ирода, там, в Неметчине, невеста оставалась, так вот он ей, со страха, што ли, али обычай у них такой, перед каждым боем отписывал свою волю. Как ей поступать в случае его смерти, все до мельчайших подробностей. Сколько времени траур носить, за кого и когда замуж выходить. Словом, до точности, быдто она сама не знает, как ей быть опосля его смерти. Пишет это он всю ночь, а сам на патрет смотрит, а ты спать не моги, потому он то и дело кличет за всяким вздором. Проканителишься с ним до утра, а утром в поход, и отдохнуть некогда. Хуже же всего было это, как он учнет счет расходу подводить, зарез, одно слово. Скаредный был, похуже жида всякого. Складные весы имел, принесешь ему из лавочки какую ни на есть пустяковину, он сичас на свои весы, и беда, коли ежели чуть-чуть супротив веса не достанет, часа полтора пилит.
Ну, пока в укреплении стояли, еще все ничего, а как пошли в большой поход, тут мне совсем карачун пришел. Переходы тяжелые, впору до ночлега добраться, сготовить ужин и спать завалиться, а он свои порядки разводит. То не туда поставил, другое — не на месте. Зачем вьюки так сложены, а не эдак. Другие господа офицеры давно уже спят и денщиков своих спать отпустили, а мой немчик как домовой гоношится, насилу уляжется. Ему-то с полгоря, а мы, денщики, загодя вставать должны, чай готовить, вещи укладывать и все прочее. Вещей же он набрал супротив других офицеров гораздо больше и совсем тоись без всякой надобности, только хлопоты да возня с ними в походе.
Измотался я за этот поход, как заяц на угонке, и не знаю, чем бы все это кончилось, как вдруг стряслась беда. На одном переходе, зазевались, штоль, наши, хорошенько сказать не могу, а только наскочила татарва на наш обоз, и не успели мы глазом моргнуть, как половину вьючных лошадей как не бывало, угнали, проклятые. В суматохе меня тоже сбили с ног и хотя не поранили, но помяли-таки достаточно, а в ту пору и вьючного конька моего немчика тоже угнали, и со всем имуществом. Освирепел мой немчик, не приведи Бог. Сейчас рапорт на меня написал, чтобы, значит, меня суду придать, за то, стало быть, будто бы я нарочно татарам его имущество покинул. На мою беду, как раз дня за два до этого я промеж солдат с сердцов говорил: "Хошь бы татары на обоз напали да этот раз-анафемский чемодан моего немчика утащили бы, я бы свечку поставил". Известное дело, с сердцов иной раз мало ли чего человек не наговорит, а тут, на горе, оно как раз по говоренному и вышло. Арестовали меня, раба Божьего, засадили. Слышу, говорят, судить будут. "За что?" — спрашиваю. А за умышленное покинутие препорученного имущества, да еще в виду неприятеля. Вижу я, дело-то на серьез выходит, не миновать мне палок. Если бы еще за дело, ну, куда ни шло, а то как есть совсем занапрасну. Обидно мне стало, так обидно, что и сказать не умею. Порешил я в горы уйтить. Все равно, думаю, пропадать, что так, что так. Как задумал, так и сделал. На походах за арестованными какой присмотр, звание одно, сами знаете. Выбрал я удобную минуту, да и айда в горы. Впрочем, в те поры не один ушел, а вдвоем.
— С кем же?
Иван на минуту как бы замялся.
— С кем? Имени я вам не скажу, не для чего. Здесь его, в горах, Николай-беком зовут.
— Я о нем слышал. Он у Шамиля наибольшим, один из самых близких людей. Так он из вашего полка?
— С нашего. Он у нас юнкером был. Немного до офицера не дослужился. Из настоящих господ.
— С чего же он бежал?