Он явился очень мрачный и, видимо, весьма враждебный. Я пытался привести ему объяснения Мессими относительно эвакуации Лилля и требуемого высшим военным советом раскассирования этой крепости159
*. Он почти не слушал меня. Он упрекал меня в назначении туда генерала Персена, причем говорил о последнем с таким же озлоблением, как в другом случае о генерале де Кастельно, – он умеет быть эклектиком в своей злобе и антипатиях. Я ответил ему, что генерал Персен получил свое назначение шесть лет назад, когда я не был ни президентом республики, ни членом правительства, но он вряд ли слышал, что я говорил ему. Он обвинял меня в том, что я не контролировал военные бюллетени и не переделывал их, словно какой-либо министр мог бы допустить подобное вмешательство с моей стороны и словно он сам допустил бы его, очутись он на месте министра. Он упрекал меня в том, что я несколько недель назад образовал кабинет «ничтожеств», чтобы тем легче быть «хозяином» его, словно он сам в другое время не признавал и не провозглашал достоинств Вивиани и словно я когда-либо вышел из своей конституционной роли. Меня часто тяготят жалкие возможности этой роли, но я считаю добросовестное выполнение ее своим долгом и условием общественного блага. Он упрекал меня в том, что я образовал вчера «косоглазое» министерство, в которое социалисты явятся с задними мыслями политического характера, министерство, в которое Бриан, Делькассе и Мильеран всеми силами будут вносить разлад в своих собственных интересах и роковым образом будут подготовляться хаос и поражение. Он упрекал меня в том, что я приношу судьбы Франции в жертву эгоистическим целям. Одним словом, эти несколько минут он говорил со мной с таким злобным неистовством и так бессвязно, как человек, совершенно потерявший самообладание, он говорил с бешенством обманутого патриота, который считает, что только он один может обеспечить победу нашим знаменам. Если бы я был волен в своих словах и действиях, я не мог бы сдержать себя и не выбросить его за дверь. Из уважения к своим функциям и к его возрасту я сдержал себя. Впрочем, каюсь, я один раз в нетерпении прервал его и заметил ему: «Это ложь». В ответ на это он, не переводя духа, бросил мне: «Те, кто говорит о лжи, сами заслуживают упрека во лжи». И продолжал свою филиппику. Я не сводил с него глаз, с изумлением смотрел на этого расходившегося старика, который облегчал свою скорбь, выливая на меня ушаты грязи и оскорблений. Я отпустил его, не сказав ему ничего в ответ. Уходя, он поднялся, весь затрясся от гнева и бросил мне в лицо следующую фразу: «Впрочем, о чем вы думаете в такой момент, как этот? О том, чтобы воскуривать себе фимиам через „Фигаро“ и Альфреда Капюса». Лишь после его ухода я понял смысл этой последней выходки. Прежде чем попасть в мой кабинет, он прошел через кабинет моего нового секретаря по гражданским делам, моего друга Феликса Декори, там он увидел рядом с моим сотрудником Альфреда Капюса, который очень близок с Декори и о присутствии которого я не имел никакого представления. Достаточно было этой встречи, чтобы дать новую пищу озлоблению Клемансо. Его нервы успокоились только тогда, когда он собрался уходить. Уходя, он еще раз сказал мне, что с социалистами у власти я погублю Францию, и вместо слов прощания воскликнул: «Я счастлив, что ухожу». Видя его в таком возбужденном состоянии, я ограничился тем, что сказал ему: «Вы с ума сошли, не иначе как с ума сошли». Впрочем, он сам говорил мне, а также Рибо и Томсону, что он лишился сна и поддерживает себя только бромом. Я немедленно рассказал Вивиани, Томсону, Сарро и Мальви об этой печальной сцене. Вечерний выпуск Temps сожалеет о том, что Клемансо не министр. Только от самого Клемансо зависело, станет ли он им. Но он не хотел быть министром, он хотел быть министерством. Чем более я думаю об этом, тем более я прихожу к заключению: «Пока возможна победа, он в состоянии все испортить». Кто знает, быть может, придет день, когда я прибавлю к этому: «Теперь, когда все, по-видимому, погибло, он способен спасти все».