— Знаю, — перебил Жарников, хотя на самом деле за всей этой кутерьмой успел забыть о приезде заместителя министра. — Ну, и что?
— А если тебя не будет?
— Сам покажешь завод. Или не сможешь?
— Смогу, конечно, да что ответить?..
— Так и ответь, как Зыкин говорил: к женщине директор уехал.
— Но, Миша…
— Что Миша? Не дурак же он, Кирилл Максимович, поймет, что холостым мужик всю жизнь жить не может. А этот паникер у тебя еще?
Тут же ворвался голос Зыкина:
— Ты почему меня так называешь?
— Слушаешь? — усмехнулся Жарников. — Так вот, слушай: я ведь таксист хороший.
— Не понял, — сказал Зыкин.
— А ты подумай. И будь здоров! — ответил Жарников и повесил трубку.
Насчет таксиста он, конечно, зря, сам ведь не любил, когда так капризничали начальники цехов или служб: мол, я и уйти могу, зачем мне эта должность, когда у меня специальность редкая. Все это вранье: тот, кто стал организатором, им же и будет. Зря он расхвастался своей жизнью. Вот же заныла душа, когда сидел на стуле и слушал рассказ человека за углом коридора. Ведь не случайно это…
Жарников вышел на крыльцо, уже рассвело, дождь перестал, и низко стелился туман над лужами, жидкий свет расползался вокруг, и низкое небо было непроглядно белым, и от вида этого серого утра едва зародившаяся тоска усилилась в Жарникове. Спать ему не хотелось, не хотелось возвращаться в душную комнату, чтобы ворочаться там на кровати, и он побрел по мокрой дорожке, продолжая думать о своем.
Да, что-то утратил он после того, как стал директором, жизнь сдвинулась и стала чем-то напоминать конус: у основания — дело, работа, она расширилась, захватив самую большую площадь, а на вершинке — его личное, душевное; мир, расширившись в одном, сузился в другом. Уже нельзя было бесцельно погулять по городу, нельзя было пойти с приятелями после смены в забегаловку, чтобы выпить по кружке пивка, много появилось этих «нельзя», даже о женщине, о которой думал он в часы бессонницы — другого времени для этого не было, — должен был молчать, и людей вокруг стало мало, это у него-то, заводилы, любящего сборища и шумные застолья.
Правда, был у него один день из недели, который он и любил больше остальных, — это когда шел директорский прием; в кабинет его собирались представители парткома, завкома, начальники служб, они садились все вместе за отдельный стол, чтобы Жарников мог сразу получить нужную справку на жалобу или же решить эту жалобу тут же, на месте. Кабинет его в этот день был открыт для всех, кто желал с ним встречи, и люди приходили, садились по другую сторону стола, он близко видел их глаза, жадно слушал их рассказы, а они были самые разные: о спорах с мастерами, о жилье, о яслях, о любовницах и женах, — и он улавливал в этих рассказах сложную и многопутаную жизнь поселка, пытался проникнуть в нее, найти закономерности, схожие с теми, которым подчинялось производство, и всегда у него оставалось ощущение — он так и не понял чего-то главного; где-то рядом шла своя жизнь, могучий поток, а он стоял на берегу. Странно, что близкое этому чувство оставалось у него после каждой встречи с Ниной: он никогда не знал, что может выкинуть она в следующую секунду, она могла вдруг встать и порывисто уйти, оттолкнуть его, он не понимал, чем она живет, что таится в ее душе, она была близкой и далекой, и, может быть, больше всего его мучало желание проникнуть в ее незнакомый ему мир.
После встречи в бараке, когда увидел он ее, стирающей белье, и до душного дня на подсобном хозяйстве, до встречи у стога сена, прошло более года и все это время сливалось в его памяти в некий единый промежуток, когда он думал о Нине с нежностью, по-мальчишески искал с ней встреч якобы ненароком. Потом уж были другие встречи, тайные и оттого приподнято-тревожные.
Он женился совсем молодым, когда еще был таксистом, на воспитательнице из детского сада, женился легко: погуляли два месяца — и в загс; воспитательницы детских садов у поселковых женихов были в особом почете, считалось, что они хорошие жены; так и на самом деле вышло: Клава была хорошей женой, все умела — варила, стирала, ухаживала за ним неназойливо. Он не знал, любил ли ее, просто она стала родным человеком, без которого трудно было обойтись. И когда все это случилось у него с Ниной, страха перед Клавой не было, как и не было чувства вины, а тайность отношений с Ниной Жарников старался объяснять тем, что не хочет огорчать Клаву. Только позднее понял: все это чепуха, просто он успокаивал себя, так было удобней, так создавалась хотя бы видимость равновесия, и это его устраивало.
Постепенно встречи с Ниной стали обязательными в его жизни, он не мог без них и тосковал, когда долго не было свиданий, но чем чаще они встречались, тем загадочней и непонятней становилась Нина, что-то главное в ней все время ускользало от него, и он не мог дать определения этому главному. «Нет, не понять мне ее, — думал он. — Может, потому, что мне под сорок, а ей двадцать шесть…» Иногда ему казалось, что ее должны тяготить их тайные встречи, и его удивило, с какой легкостью она это отвергла: