Надежда Игнатьевна забыла вызвать лифт и поднималась на свой третий этаж по лестнице, в висках у нее стучало, и вовсе не от крутых ступеней старого, дореволюционного еще дома… В комнате она метнулась к окну, но из него была видна лишь площадка, на которой продолжали топтаться птицы, прошла на кухню, машинально потрогала чайник. Теплый еще… И в этот момент раздался звонок.
Она открыла дверь. Он стоял на пороге. Он опирался на толстую шишковатую палку. Надо же, а на улице она палку не разглядела. И плащ расстегнут, и рубашка видна под шарфом, цветная, но как будто много лет пролежавшая на солнце. И воротник у нее, наверное, такой тугой, что весь воздух перетянул — лицо синюшное, щеки впалые.
Но каков у него был взгляд! У него был такой пронзительный и настороженный взгляд, как будто бы он ждал и приготовился к недобрым в отношении его действиям со стороны Надежды Игнатьевны.
Она уже собиралась спросить, что нужно здесь ему, незнакомому человеку, не ошибся ли он адресом, как вдруг услышала:
— Здравствуй, Наденька.
Все можно забыть, и никто не осудит, — жизнь была слишком долгой и такими путаными тропами вела, словно чтобы специально завязать мертвым узлом память. Но эти дивные интонации… И такое внезапно возникло ощущение у Надежды Игнатьевны, словно стоит она в белом девичьем платье и уплывает из-под ног, покачиваясь, земля.
— Боже мой! Нико-оленька-а… Где же твоя горделивая стать?
И он покачал головой и опустил взгляд.
— Нет больше стати, Наденька. Давно нет, и волос пропал, и палка с каждым днем тяжелей.
— Заходи, чего же ты стоишь, я так рада видеть тебя. Давай, я поставлю твою палку в угол.
— А я без нее уже не могу. — И когда он уселся, палку поставил между ног, положил сверху ладони и прижал их подбородком.
Она смотрела на него, но не старика, немощного, укатанного крутыми горками, видела перед собой, а прежнего Николеньку, белозубого, с ямочками на щеках. Бог ты мой… а когда-то были супругами, испытали сумбурную стремительную страсть, неожиданно быструю усталость, равнодушное признание прав на личную свободу, что и положило конец доверию. Оба были самостоятельны, не особенно-то зависели друг от друга, горды были, каждый свою высокую вершину видел перед собой, вот и разошлись тихо и незаметно, так что теперь ни одной подробности не вспомнить.
Но как только разошлись, тут же подружились заново и стали хорошими товарищами.
Потом у него появилась своя семья; Надежда Игнатьевна тоже одна не оставалась. А еще через какое-то время они неожиданно растеряли друг друга. Сначала Надежда Игнатьевна предполагала, что он уехал в Петроград, а может, навсегда покинул Россию. Тогда была последняя возможность, многие, не разобравшись в наших делах или же, наоборот, разобравшись очень хорошо, уезжали в Германию и Францию, рассеивались по Европе. Сама она ни о чем таком не помышляла, занималась прикладными искусствами, изучала, составляла каталоги, писала монографии и была счастлива.
Но вскоре до нее дошли страшные, просто невероятные слухи. И поверить им было трудно, а не верить — еще трудней. Будто бы Николеньку арестовали и осудили. Когда она это узнала, что-то перевернулось в душе. Надежда Игнатьевна вдруг с обескураживающей отчетливостью поняла: не было для нее человека ближе и дороже. С тяжелой головой, в полуобморочном состоянии она бросилась искать концы. Но выяснить ничего не успела: саму арестовали, обвинили в какой-то чуши — в шпионаже и терроризме.
Да, в шпионаже и терроризме… Знал ли об этом Николенька? Может, и не знал ничего…
— Люблю сидеть на кухне, — сказал он и обвел строгим взглядом стены с разъединственным ящиком для посуды. — Белить пора.
Надежда Игнатьевна согласно кивнула.