А это действительно было не мало. Она потом не раз убеждалась: прежние лагеря так же отличались друг от друга, как, наверное, нынешние университеты. И еще Надежда Игнатьевна думала: прошлое настолько нелепо, что оставшейся жизни уже не хватит, чтобы в чем-то разобраться. Видно, сильно согрешили изначально, прошлись тяжелым сапогом, а на мертвых следах трава не растет.
Электрический самовар стал подходить, зашипел, забулькал.
— Сколько сидела?
— Тринадцать.
— Стандарт. У нас, как у фронтовиков, вся жизнь в прошлом. А вспомнить нечего, одна пыль в голове. Бог, что ли, как ты говоришь, наказал?
— А за что богу тебя наказывать? Вон какие пальцы у тебя скрюченные, хоть землю ровняй. Тяжелым потом добывал себе пропитание.
— Бог не наказал, — обрадованно воскликнул Николенька. — Не наказал… Не за что! Чист, как слеза. И опять же, хорошую пенсию определили. А за просто так хорошую пенсию не определят. Хорошая пенсия — это хорошая пенсия. У тебя-то, вот смотрю, не очень.
Надежда Игнатьевна с неожиданной злостью перебила его:
— И ни разу в жизни не было искушений?
Николенька сник.
— Как страшный сон, — вновь произнес он, словно заклятье. — Они творили страшное… Они заставляли меня стоять. Отводили в подвал и ставили посередине и лампой освещали. И наступала тишина, совершенно могильная, знаешь, даже с каким-то сырым ознобом, не иначе — из гнилого болота. А лампа была во-о какая, — он снял руки с палки и согнул их перед собой в круг, — вот такая была, а может, и больше. И жар от нее валил, как из пасти дракона. И когда сшибались эти две силы — сырость и жар, меня будто крючьями раздирало. Так и думал: конец… И еще, понимаешь, в подвале, уже под землей. А кто-то в это время нюхал сирень. Вот в чем альфа и омега — усекаешь?
— Чай пить пора, — сказала она, — смотри, самовар пляшет.
— Да при чем здесь самовар… При чем самовар, спрашиваю?
И она вдруг поняла: хочет, чтобы пожалела, и улыбнулась.
— Бедный Николенька… герой наш, столько вынести… — она потянулась погладить его и вздрогнула, ощутив под ладонью гладкую горячую кожу.
— А чего это, Наденька, у тебя все конфеты разные?
— Святые конфеты. Вчера в храме душно было, вышла на воздух и присела на скамейку рядом с входом. Тут прихожане стали мне монетки бросать. «Зачем вы это делаете? — сказала я. — Если я здесь сижу, это не значит, обязательно бросать деньги. Вы даже не знаете, нуждаюсь ли я в них». Тогда они стали давать мне — кто яичко, кто конфету — и просили: помолись за нас, мать. А это уже совсем другое дело. Здесь не брать я не имела права. И я прочитала молитву за этих добрых людей.
— Хорошие люди, не пожадничали… Шоколадные…
Чай Николенька перелил из чашки в стакан и держал его двумя ладонями, словно согревал их. Но вот он отставил стакан и отодвинул подальше от края блюдце.
— Повидал тебя, и славненько… А теперь что ж, пора. Как дальше, и не знаю — свидимся ли.
— Может, и свидимся. Свиделась же со следователем, который судил меня.
— Ты подумай, надо же, — Николенька от удивления вытянул спину. — Как это случилось и где?
— Места были другие — таежные. И он одетый был не в свежую гимнастерку, а в такую же телогреечку, как и я. Но вот что удивительно: встретились как родные. Я его тогда спросила: «А теперь-то можно открыть, за что меня все-таки осудили? За какие грехи определили иную жизнь?»
— Так, так… Правильно его. А он?
Но Надежда Игнатьевна не спешила продолжать, подперев подбородок кулаком, она задумчиво смотрела на Николеньку.
— Так чего тебе ответил следователь?
— Следователь? А-а, следователь… А он прямо упорно избегал этого вопроса, прямо на глазах терял сообразительность… Нет, ничего толком не сказал.
— Видно, порядочный… Чего им попусту болтать. У них каждое слово как топор, столько дров наломать может.
Николенька заметно повеселел, пожевал впалыми губами и подмигнул Надежде Игнатьевне:
— Вот уж засиделся. Смотри, солнечная полоса перешла на другую стену.
Они смотрели на солнечную полосу: узкая, вертикальная, серебряная, она напоминала столбик ртути.
— Может, еще чашечку на дорожку?
— Мне еще автобусом, а потом еще пехом. А у нас театров больше, чем туалетов.
Он поднялся с кряхтением, с легким привычным стоном, выпрямился, придерживая поясницу.
— Ты тут о молодости, Наденька… Все пустое… Вспоминать неприятно. Жил тогда как недоумок: верил — все, что ни делаю, все как бы капитал к старости, должно же когда-нибудь быть возвышенное завершение. Вот и видим теперь — какое оно, завершение. Где плащишко мой?..
Он оделся, выпустил наружу шарф, надвинул шляпу на самые брови. Он потянулся, хотел поцеловать ее, и она подалась к нему, но он откачнулся.
— Сквозняков боюсь. Вот так вот, — и он застегнул на ее кофте верхнюю пуговицу, — И еще хочу спросить: а ты того следователя больше не встречала?
— Больше нет.
Спускался он медленно, аккуратно нащупывая следующую ступеньку. Она стояла, опершись плечом о дверной косяк, и ждала, когда он обернется, чтобы махнуть ему на прощание рукой. Но он не оглянулся. Надежда Игнатьевна тихо, чтобы не вспугнуть осанистой сосредоточенности Николеньки, затворила дверь.