Когда люди начинают догадываться, что спор ведется не о фактах, а о фантомах, до них начинает понемногу доходить, что оппонентов надо либо убить, либо оставить в покое: вечер мы закончили в духе столь выдержанной политкорректности, что я готов был запроситься обратно к невестке.
Однако при хорошем снотворном нигде не страшно.
При хорошем снотворном не страшны даже такие неотвратимые мнимости, как сны. Обычно боль в сердце вызывает у меня до крайности яркие и диковинные видения, которые, когда ей удается окончательно меня разбудить, блуждают в глазах по целым неделям. Но под таблетками я обычно уже не просыпаюсь, а потому помню эти картины смутно, как сон. Так и свою ладонь, нафаршированную мелко нарубленными огурцами пополам с крутым яйцом, наутро я видел очень неотчетливо – помнил только, что было никак не ухватить краешек отставшей кожи, а когда наконец с невероятным облегчением я начал ее отдирать, тут-то мне и открылась эта окрошка…
Но и лег я, и встал все с той же – поверх всего – тяжестью на душе: Юлей. И понял, почему я не должен ее ампутировать, – пусть и она тоже будет хоть чьим-нибудь фантомом.
Я сразу понял, что со мной говорит младшая Славкина дочка, – такой картавости из России было бы не вывезти: «Мама еще не пххгишла из ххгаботы». А вот Сэм Трахтенбух как будто только что освободился от трехлетней пытки молчанием – тарахтел, будто обычный добрый малый. (Я-то, нехороший человек, и позвонил-то ему только ради поддержания фантома Парень С Нашего Курса…) Жирная чеканность его профиля чрезвычайно соответствовала его манере не беседовать, а ставить собеседника в известность. Столкнувшись с ним в Публичке максимум три месяца тому, я и вопросов ему не задавал, чтобы не доигрывать отводимую им роль почтительно внимающего интервьюера, но Сэму такие ухищреньица были как слону горчичник. Он известил меня, что рано или поздно покидать родину, равно как и родительский дом, хотя и страшновато, но необходимо, без этого невозможно повзрослеть, – да и вообще не имеет значения, из какого окошка ты выпал в этот мир. Вступать с Сэмом в споры можно было лишь для того, чтобы еще раз убедиться, насколько ты ему неинтересен.
Зато сейчас он буквально навязался встретить меня на упоительно подробно обрисованной автобусной остановке, развлечь, выкупать в море, а потом доставить к Марианне. И махать мне он начал первым, как Славка мнимому Женьке когда-то, искажая свою жирную чеканность совершенно не идущим к ней радушием. «Нет, но какой город?!. – требовательно восхитился он, обводя сверкающие лакированной зеленью холмы дарственным жестом (нормальная субтропическая заграница – до Петербурга, как до неба). – И в декабре – ты подумай, в декабре! – можно купаться!
Он и плавки для меня захватил.
Увлекая меня мимо каких-то противоестественно вылизанных пакгаузов, пьяный еще не приевшимся фантомом, он неузнаваемо тарахтел, какие отзывчивые и щедрые люди живут в этой стране: новым олим дарят вполне еще пригодную мебель, на специальных складах можно набрать отличных шмоток – при Брежневе бы с руками оторвали, некоторые русские и здесь остановиться не могут, и еще недовольны, а чего бы они хотели – чтобы люди им свои квартиры отдали, и так половина приезжих в течение первых трех лет получает возможность побывать за границей, здесь надо освобождаться от совкового менталитета…
Заграница и здесь осталась символом преуспеяния. Сэм не переменился только в одном – он по-прежнему не интересовался реакцией собеседника.
Нет, не совсем, вдруг поинтересовался и мною, правда, сразу же подсказав и ответ:
– А ты чем занимаешься? Если там еще можно чем-то заниматься, кроме как воровать и торговать.
– Я ведь подвизаюсь в научной сфере – там всегда можно работать, если какая-то искорка божия в тебе есть, – не удержался я от ядовитой высокопарности, и он на мгновение поскучнел:
– По идее да…
Но только на мгновение.
Мимо вороненого стеклянного здания в форме огромных ворот (я уж не стал признаваться, что подобную конструкцию, но помощней я обозревал в парижском районе Дефанс – все-таки нам, евреям, пора научиться щадить чужие фантомы) мы вышли на убитый свежим ветром песчаный пляж. Море неприветливо бурлило и блистало. «Вода двадцать два градуса!» – ликовал Сэм, влача меня к обойме синих пионерлагерных кабинок, охраняемых седой с чернью аскетической старухой, устремившей восточный взор в морскую даль (народный художник Салахов, «Женщины Апшерона»), и, по-видимому, не убежденный в искренности моего восторга, по складам потребовал подтверждения у охранницы гортанными звуками кавказской национальности («Здесь люди очень доброжелательные, всегда готовы подсказать», – бормотнул он мне). «Гдет восемнадцать», – без всякого выражения ответила женщина Апшерона.