Сначала было диковато общаться с теми, с кем когда-то простился навеки. Но за столом мы быстро почувствовали себя как раньше – только неизменная пара хумус-тхина да аккуратная грядочка розовой сельди напоминали, что мы не дома. И в окно с одной стороны смотрелась роскошная пиния, с другой – стадо каменных овец на солнечном косогоре. Ну, торчала среди рюмок еще и фигурная водка «Кегелевич», что ли, вместо привычной «Столичной». Мы так с ними когда-то и дружили – без общих фантомов, – нет, даже самая маленькая дружбочка водит хороводы вокруг каких-то общих фантомчиков, – но собирались мы без затей, выпивали, болтали, Илья вставлял саркастические, но не обидные реплики: он был тоже полукровка с истинно еврейской фамилией Сидоров, но скептичен был, как три Рабиновича, вместе взятых. От язвительности его спасала только округлость. Моя бездомность в ту пору меня не тяготила – лишь однажды у Сидоровых мне вдруг бросился в глаза торшер у кровати, на которой лежала раскрытая книга, – и так вдруг не захотелось уходить в морозную тьму электричек, в заозерский барак, где лампочка по вечерам горела только на кухне, одна на всю семью со всеми соседями (случалось, повторяю, я ускользал почитать на морозный вокзальчик, где тоже было шумно, но, по крайней мере, ко мне никто не обращался).
Сиделось у Сидоровых особенно уютно именно потому, что в присутствии Ильи мы все серьезное инстинктивно обходили. Катьку, правда, рассказы о работе иногда заносили в патетику, но Илья и ее пафос с легкостью гасил кротким вопросом: «Неужели тебе так страстно хочется работать на государство?» «Но не всегда же помнишь, что это на государство», – смущалась Катька, а в мою душу надолго всасывалась пиявка сомнений: «Тогда вообще ничего нельзя делать – что ни сделай, государство хоть как-нибудь этим да воспользуется… Илье-то хорошо, его полукольца и полугруппы заведомо никому не нужны…» Однако высказать что-либо подобное вслух было заведомо неприлично – и компанию испортишь, и… Илья уж очень кровно был оскорблен государством: отличный алгебраист, он вынужден был защищаться в Кишиневе, преподавал паршивую высшую математику в целлюлозно-бумажном институте…
Мы и за морем блюли наш неписаный договор оберегать нашу взаимную симпатию, а потому не грузить друг друга чем-то серьезным. Я в юмористических красках изобразил перевод Дмитрия из водоканала в водоканал. Эля в пандан поведала, как ее сугубо гуманитарная дочь – помню, стихи ее хвалили в Аничковом дворце пионеров – теперь сидит в некоей «амут» без извлечения прибыли. Я позабавил хозяев пересказом своих аналитических записок. Эля изобразила пару-тройку сценок из своих халтур, носивших звучные греческие имена «никайон» и «метапелет» (первое означало мытье – зато с мылом! – лестниц, второе – уход за беспомощными старцами и старицами). Илья развлек нас теми усилиями, с какими израильские школьники постигают, что дважды четыре есть не что иное, как восемь, но при этом с непривычной просветленностью констатировал, что евреи наконец-то перестали быть народом математиков и шахматистов, а сделались люди как люди. Еще и получше прочих – очень преданы семье, сами оплачивают учебу в университете, если накатит такая блажь: это в России мы считали, что надо обязательно куда-то карабкаться, а у себя дома можно и расслабиться.
Прежде я не мог бы даже представить, чтобы Эль-ка – ну, разве что в концлагере – согласилась мыть и подмывать что-то чужое, а Илья испытывать просветление от чьей-то бестолковости.
– То есть евреи устали быть великим народом и решили наконец расслабиться? – в предельно несерьезном тоне подхватил я, но не был расслышан.
Или, напротив, был? Они оба заговорили… Нет, говорила в основном все-таки Эля, но Илья, не без смущения правда, просветленно (Илья – и просветленно!..) кивал тому отрадному явлению, что израильские дети очень свободны, свободны от совковой зажатости. По совковым меркам они, может быть, даже распущены – могут среди урока встать и попроситься «пи-пи», – но это совершенно беззлобно, вот в чем суть! Парню выговаривают за получасовое опоздание, а он может в ответ подойти и обнять учительницу: главное – все это без всякой задней мысли, это мы в совке привыкли, что все делается из желания оскорбить, унизить…
Илья, умиляющийся чьему-то амикошонству… Или тут действительно воцарился золотой век?
Здесь Эля в увлечении упомянула, что в прошлом году летала в Москву на чьи-то похороны и даже не заехала – она по-прежнему говорила «в Ленинград»: «В России такая тяжелая атмосфера – все повергает в депрессию!»