Написать бы историю человечества как историю борьбы, слияния и преображения чарующих фантомов – плюс их борьба с истиной. И показать, как победа иллюзий опустошает землю, а победа правды – нашу душу. А что – все равно ведь надо чем-то заниматься лет еще как бы не двадцать: жизнью благоразумного господина я уже сыт по горло, почему бы не отведать еще и приключений недоучки, замахнувшегося на Единую Теорию Поля? Но нет, я недостаточно безумен для такого размаха. Пока что я еще зачарован собственным фантомом, но чуть я начну собирать вещдоки, ведь история фантомов наполовину уже написана – то как история религий, то как история общественной мысли, – честность уже не позволит мне не видеть, что они не укладываются в нужную мне систему – равно как и ни в какую другую. Нынешние «боговерующие» поступают весьма разумно, ступая по жизни с заклеенными веками и законопаченными для правды ушами, ловя только крохи вещдоков даже от ренегатов науки, которая по самой своей природе воспрещает верить во что бы то ни было, включая себя самое: новые верующие правильно чувствуют, что одно нечаянно воспринятое слово правды безжалостной катапультой немедленно выметнет их из теплого уголка уверенности в безбрежный ледяной океан сомнений.
Если ты не в силах открыто провозгласить: «Верую, потому что нелепо!» – значит ты не веруешь. Если для тебя есть что-то реальнее твоего фантома – каменная плита, плащаница или справка из Академии наук, – значит вере твоей цена тридцать сребреников в базарный день.
Что я несу – кому нужно это изуверство – верить в нелепое! Я когда-то думал, что в наш век науки падение всех фантомов – вопрос недолгого времени. Черта с два!
Чуть люди серьезно почуют, что наука грозит их благополучию, грозит иллюзиям, составляющим истинный базис бытия, как они смахнут ее, будто дохлую мошку со стола, – больше того, провозгласят, что излюбленные их фантомы не только надежны, выгодны, удобны, но и обоснованы той самой наукой, которая и создавалась для истребления иллюзий. Найдутся и ученые-ренегаты, которые сообщат профанам, что, согласно их исследованиям, душа обладает весом, мечта – энергией, сказка – электромагнитным полем… А кому и этого покажется мало, те, как в старые добрые времена, объявят пророками душевнобольных – уж религиозности-то как бреда на людской век хватит.
Почему-то принято считать, что если Бога нет, то все дозволено, а по мне так наоборот: все дозволено, если Бог есть. Потому что уж он-то как-нибудь, да защитит свои святыни. А вот если его нет и они исключительно наших душ дело – вот тут-то мы должны оберегать их в тысячу, в миллион, в бесконечное количество раз самозабвеннее, ибо сделать это, кроме нас, некому.
И тени согласно кивали.
А потом я разыскал телефон-автомат, и меня соединили с тем краем, откуда прежде не возвращались.
Я всегда с удовольствием слушал Элькино восторженное щебетанье, но сейчас в ее восторге что-то меня насторожило – просветленность.
Жирный абрек снова выписывал смертоносные виражи, отщелкивая сдачу. Дома были бы заурядны, если бы не солнечный иерусалимский камень. На безостановочных остановках вваливались и вываливались вместе с продуктовыми тележками мелкие кучеряво-бородатые люди в черных сюртуках и черных брюках, заправленных в черные носки, у каждого из-под черной шляпы с каждой стороны свисало по черной спиральке. Многочисленные дети были обряжены примерно так же, только без спиралек. Затем вдруг автобус вырулил на какую-то баллистическую кривую и понесся без единого притормаживания, и я почувствовал, что проносящиеся мимо дома лишены какой-то нарядности – ах да, лакированной зелени! – и лишь потом заметил, что чеканка иврита на вывесках сменилась арабской вышивкой.
Миновали каменные соты, остановились у сооружения из тетраэдров. Однако внутри квартирка была точь-в-точь как у Дмитрия. В объятиях я ощутил, что Эли еще немножко убыло, а Ильи, наоборот, прибавилось. Понятно, кто кем питается, в своей сдержанной манере улыбнулся он в бороду, уже не демократически растрепанную, а довольно благообразную. Зато свитер на нем был как будто тот же самый. Когда-то, еще до ее замужества, я однажды процеловался с Элькой целую вечеринку и даже в пределах, допускавшихся моими принципами, ее подраздел, а потому, согласно благородным законам мужской дружбы, испытывал к Илье несколько снисходительное чувство. Элька и тогда была худенькая и глазастенькая в духе Гуттузо, – подпоясав ее своим офицерским ремнем, я мог одной рукой вытолкнуть ее над головой, – только поверх ее субтильного тельца она была словно бы налита нежной водичкой, которая теперь подсохла. И тугая ее стрижка под девочку сквозь круто замешенную смолу проплелась великолепными серебряными завитками.
Илья же, как и я сам, сумел только облезть.