Пожалуйста, полюбуйтесь: две сестры-горгоны, в крепко настоенной халупе которых мы устроили новую Семьдесят четвертую в резиновых сапогах колхозной осенью вблизи набоковских мест, о коем обстоятельстве нам суждено было узнать лет через двадцать. Бабки начинали ругаться уже часов с восьми, жалея керосин, но я обнимал их за горбы, вел к столу, щедро наливал гадостной водяры, которую я пил не морщась, зато Славка передергивался, как младенец… Могу вызвать из небытия и Катькины желтые штаны с молниями вдоль щиколоток. Мы со Славкой спали под одним одеялом на душных полатях (сегодня потеря сознания мне была бы гарантирована через четверть часа), и меня смущало, что Славка и здесь не хочет отказаться от манеры спать без трусов, введенной Рижским-Корсаковым: очень, мол, полезно для «органов». Юношеские беспричинные эрекции преследовали меня ничуть не менее, но в случае весьма возможной их саморазрядки все мое, по крайней мере, осталось бы при мне…
Мы с Катькой уже вовсю целовались под копнами, но это меня еще не возбуждало (зато потом крепко подсел). Однажды я даже бестактно поддразнил Катьку насчет ее разгоряченности, и она обиженно ответила, что в ней, возможно, снова разыгрался «процесс». В ее рассказах – без лишних слизистых подробностей (неотселяемый чахоточный сосед при общей кухне) – когда-то просвечивали «очаги», завершившиеся туберкулезной больницей, но поскольку это не имело отношения к главной реальности, я про это забыл. К врачу катить она не желала: семенящая жирная такса Моськина из университетской поликлиники уже отказалась дать ей освобождение – как же, идет Большая Картошка! Ни малейшего опасения я не ощутил и целоваться продолжал, не думая о палочках Коха, – меня возмутило оскорбление фантома – Права. Мне предстояло еще долго доходить, что право стоит столько же, сколько та сила, что стот за ним, а потому чувство правоты разом сделало меня готовым для самоуправства без тревоги о последствиях. Я увлек Катьку на станцию и по привычке усадил на тормозную площадку (она пряталась от ветра очень серьезно, впервые соступив с тропы добродетели и законопослушания). Рентген обнаружил новые очаги, но Моськина здорово притворилась, что не чувствует ни малейшего смущения.
Мы проявляли беспокойство только потому, что так полагалось, и покуда Катька добралась до царскосельской туббольницы, успело произойти много событий («Развратный мальчишка», – ласково укоряла меня Катька). В полутемном гулком вестибюле мы со значением попрощались за руку, но, конечно же, эта мрачность лишь готовилась оттенить будущий триумф. Я был изрядно удивлен, узнав, что от туберкулеза до сих пор умирают не только у Ремарка. Однако половая жизнь на этом волшебном взгорке бурлила почище, чем у нас в общежитии, романы тлели на всех черных лестницах, а летом и в садах Лицея (помню одну знаменитую по этой части кризисную худышку с горящими глазами – она жива сегодня, завтра… – обращавшуюся ко мне, всегда подчеркивая пол: вы, как мужчина…). Хотя это, конечно, не относилось к многочисленным бабусям, иной раз даже нарочно нагонявшим себе температуру: в больнице кормят, а пенсия идет.
Катька в ушитых пижамных штанах бегала через ступеньку и с двумя перехваченными аптечными резинками рожками из остриженных волос выглядела очень оживленной. Но главврачиха быстро распекла ее за то, что со второго этажа было видно, как мы целуемся в нагом вороньем саду. Катька, роняя слезы, обещала больше так не делать. «И зачем вы ушили пижаму – расшейте». – «Разошью», – покорно повторяла Катька. Я был в бешенстве от стыда и бессилия, но сумел подчиниться реальности. Как истинный революционер, я гораздо сильнее ненавидел угнетателей, чем сочувствовал угнетенным. Когда Катьке делали бронхоскопию (вколачивали в легкие микроскоп), она единственная из теток не трусила, а еще подбадривала других, и ей единственной разодрали «дыхательное горло» так, что она, как тот горчичный парень, чуть не сутки кашляла с розовыми брызгами – я же испытывал только неловкость, надо вроде бы что-то делать… Зато когда выяснилось, что Катька беременна, все медсестры приняли в нас живейшее участие.