– Вот он свободен, – сказал Борис. – Абсолютно свободен...
Мы как раз и говорили о свободе, вернее, о том, кого можно назвать внутренне свободным человеком? Того, кто свободен от ассоциаций, утверждала я, от паутины культурных ассоциаций.
– Например, помнишь, в Париже мы сидели в знаменитом парке Тюильри и пили кофе в довольно затрапезном дощатом павильоне? А ведь этот легендарный парк ни в коей мере не может сравниться с парком в Виннице, с его гигантскими деревьями, лужайками и таинственными аллеями прямо из гоголевской прозы? В свою очередь, парк в Виннице не идет ни в какое сравнение с грандиозным, ошеломительной красоты парком в Умани... по сравнению с которым, тот самый знаменитый Тюильри – просто парчок за пивной будкой...
– Все правильно... – задумчиво проговорил Боря, – если забыть, что этот парчок разбит между Лувром и площадью Согласия, что вокруг на траве и вдоль аллей расставлены скульптуры Майоля, или еще кого-нибудь эдакого... Не говоря уже о длинном перечне гениев, которые пробегали, гуляли, сидели там на стульях вокруг фонтана, пили кофе или даже абсент в той самой, как говоришь ты, будке... мочились за кустами неподалеку, а главное, описали и изобразили этот самый парчок на многих холстах и на многих страницах...
Мы остановились на окраине города в чистом, но слишком аскетичном мотеле, в районе иммигрантов. До центра города, до аристократичного Экс-Прованса Сезанна, с его, впечатанными в тротуар бронзовыми следами, указующими путь, по которому пролегали утренние прогулки художника, с его барочными фонтанами на строгой красоты площадях, до его старинных платанов на бульваре Мирабо надо было добираться на автобусе.
Утром, радуясь нескольким просветам в низких облаках, мы стояли на остановке.
Вдруг с противоположного тротуара нам что-то крикнула толстая тетка в кроссовках – белозубая, кудрявая и румяная, с хозяйственной сумкой на колесах. Какая-нибудь берберка из Алжира, предположили мы, ответно улыбаясь. Прокричав что-то еще по-французски и обнаружив, что мы не двигаемся с места, она ринулась к нам, волоча за собой свою сумку, что-то весело крича. В конце концов, выяснилось, что по воскресеньям автобус на эту остановку не приходит, а идти надо во-он туда, обойти это здание... И она повела нас, волоча за собой пустую свою тележку... Очень была расположена пообщаться. Поняв, что по-французски мы не говорим, нисколько не смущаясь, она перешла на английский, словарь которого у нее насчитывал слов тридцать.
– А на каком же языке вы говорите? – спросила она (мы вполголоса комментировали ее вид, ее разговор, ее желание нас расковырять). Услышав ответ, задумалась...
Боря заметил:
– Не верит. Видала она русских с такими носами... Она предложила мне, улыбаясь всем толстым лицом:
– А ну, скажи что-нибудь по-русски! Я сказала, улыбаясь в ответ:
– Ты милая, чокнутая тетка. Ты хитришь и морочишь нам головы, пытаясь вытянуть из нас что-нибудь еще, но я не глупее тебя, и вижу все твои хитрости.
Она восхитилась и сказала:
– О, файн!
* * *
Гору Сан-Виктуар, запечатленную на стольких полотнах Сезанна, лепит воздух. Она поднимается неожиданно на горизонте, не поддержанная никакой грядой. Сама по себе – Гора. С утра мы наведались на площадку, с которой Сезанн писал величественную эту громаду в разном освещении, и с полчаса всматривались в смутный конус под тяжелым небом. Знаменитые свет и тени Прованса, игра их облаков, их радость и бегущая печаль были сокрыты от нас в это неудавшееся странствие.
Тогда мы спустились к Ателье Сезанна. Когда-то здесь была деревенька на окраине Экса. Папаша Сезанн снимал этот дом, и каждое утро, какой бы ни задалась погода, являлся, как по часам, на работу.
Дом стоит в густом саду, небольшой, но основательный, прочный дом с мастерской, большое окно которой выходит на север и дает много света, даже в такой серый день...
Все было здесь настоящим, подлинным: я, всю свою жизнь прожившая в мастерских, детским чутьем, нюхом, отполированным скипидаром и лаками, всегда отличу вещи, годами простоявшие в мастерской, от принесенных музейными работниками. Все эти, заляпанные красками табуреты, полки, высокий мольберт, берет и плащ на гвозде – были самыми настоящими, кроме того, их можно было опознать по натюрмортам художника.
А на его автопортретах можно было узнать моего мужа, всю жизнь, с молодости, очень похожего на Сезанна...
Сначала мы были совсем одни, удачно попали в пересменку между туристическими группами, и Борис говорил о том, как сильно повлияли на творчество Сезанна барочные элементы фонтанов на площадях Экс-ан-Прованса. Например, этого знаменитого фонтана с дельфинами, сплетающими над головой свои хвосты...
– Вся организационная сила этого художника, – говорил Боря вполголоса, – сосредоточена в нем самом, на площадке, где нет ничего декоративного. Вся внутренняя жизнь Сезанна – это приспособленное к работе пространство...
– Ван Гог очень любил и ценил Сезанна, – встряла я.