И эта вечная загадка — человек, замкнутая, удивительно консервативная биологическая система, которая в то же время представляет собой сложный клубок связей, приспособляемости и выносливости — этот человек показал, что неслыханно неповоротливая природная основа его личного поведения может сочетаться с удивительно быстрой социальной реакцией. И если бы человек мог оглядеть свое собственное житье-бытье с расстояния, скажем, следующего века, он бы увидел, что чрезмерное заземление идеи так же опасно, как и ее космическая отдаленность от повседневного бытия.
По-видимому, древние это знали. И чем действительней физический Олимп, тем непостижимее он мифически. Иначе афиняне и спартанцы завладели бы им и застроили дачными домиками.
Нягол закурил новую сигарету. Полуночный трактат о человеке как таковом. А попробуй облечь его в простые человеческие одежды, присовокупить какую-нибудь житейскую судьбу, как сюжет вдруг придет в движение, человеческая масса взбунтуется и поди тогда разложи по полочкам намерения и поступки людей! Вспомнился начатый в этом доме эпос о времени и людях, вспомнились былые надежды. И что осталось от летописи? Несколько десятков страниц, беспорядочные дневные записи с ночными вставками, заброшенные, когда настал конец остракизму и началась пора нового расцвета писателя Нягола П. Няголова.
Здесь была своя ирония судьбы. Потому что когда закончились считанные месяцы изгнания, в которые был зачат эпос, он, победитель, триумфатор, перебрался из этого сельского домика в столицу, на литературную виа Венето, по которой невозмутимо прогуливался его собрат по перу и соперник Грашев… Собрат и соперник? Да какой же он, к черту, соперник тебе, если держит нос по ветру, если каждый его том насквозь пропитан фальшью и суетой, его герои рождаются из ничего и никуда не годятся — апостолы собственного. эго, кое-как прикрытого увядшим фиговым листом?
Огонек сигареты вспыхивал в темноте, как маленький маяк, освещающий путь еще более мелким кораблекрушенцам. И все же он тебе соперник, правда? И даже собрат. И ты не только принял этот факт, но и пришпорил свою наспех подкованную клячу, чтобы она живее двигалась по тому асфальту, где уже давно свистят шины грашевского лимузина… Его пронзил глухой, поднявшийся из самых глубин прокуренной груди острый спазм. Неужели теперь, когда ему открылось столько горьких истин, когда он ослабил все серьезные узы, а самые обременительные из них разорвал, когда не сумел удержать Маргу, а в соседней горенке спит дочь брата, когда он, наконец, собрался написать те самые, единственные слова, выношенные и сбереженные с молодых лет, — неужто и на этот раз он заблуждается? И неужели эта последняя попытка, последнее испытание его дарования, — господи, прости меня, грешного, — его призвания ни к чему не приведет?
Рука его сама потянулась к левой стороне груди, в которой появилось ощущение тяжести. Вместо слов в памяти всплыл давнишний декабрьский вечер, дышавший влажными ноздрями, необыкновенно теплый, напоенный водяной пылью и сиянием города. Из окна мансарды, смотревшего во двор, Нягол разглядывал гигантские метлы пирамидальных тополей и, подобно старцу из Сиракуз, думал, что если бы нашлась подходящая палка, он мог бы очистить все небо, смести с него низкие облака.
Тогда появился мотылек, белый маленький мотылек среди водяной пыли. Он появился неожиданно в ночи и закружил перед окном, обманутый струившимся светом. Сначала Нягол не поверил своим глазам: мотылек в канун Нового года! Но это и самом деле был мотылек — малюсенький живой парус, плывущий в безбрежной ночи, один-одинешенек во вселенной. Помнится, это глубоко взволновало его. Куда ты несешься, беспомощное создание, шептал он про себя, как очутился ты здесь в столь позднюю пору, неужто не боишься зимней стужи или не знаешь, что тебя ждет?
Эфирное создание беззаботно танцевало перед распахнутым окном, на улице неслышно моросил дождь, и он подумал, что одни создания живут совсем мало, другие долго держатся на корню, а есть и могикане, которые намного переживают своих товарищей и сверстников. И чем плотнее обступает их одиночество, тем сильнее цепляются они за жизнь, тем больше страшатся конца.
А у мотыльков, видимо, все иначе. Вот этот белый парус не боится того, что он один, машет мокрыми крылышками, кружит и радуется свету и теплу из комнаты — в этот миг, и в следующий, пока я курю и пока водяная пыль не обратилась в снежный саван.
И тогда случилось еще одно чудо. Откуда ни возьмись прилетел еще один мотылек, точно такой же белый и маленький. Никогда он не видел столь радостного и нежного танца, как этот танец двух крылатых существ. Они то носились у самого окна, то резко отлетали в сторону, их крылышки трепетали, они то вихрем разлетались, то вновь нежно касались друг друга, то мельтешили, то на миг замирали на распростертых крыльях, готовые упасть, как цветочные лепестки. И, продолжая игру, они вдруг свернули в сторону, выровнялись в полете и храбро улетели в мокрую тьму. Он долго смотрел им вслед, но мотыльки не вернулись.