Так вот! Меня никто не заставит поверить, что это не было для него гораздо важнее, чем трусики его тети. Даже если взять только проблему его здоровья. Я тут как-то раз встретил его на проспекте Вилье. Щеки впалые и плохой цвет лица. Скорее всего, эта его мания оставила след в организме. К тому же он, возможно, и потом продолжал этим заниматься. Особенно теперь, когда у него свой автомобиль и СОБСТВЕННЫЙ гараж. Я точно знаю, что если ему и удалось покончить с этим, то не сразу. Когда нам было семнадцать-восемнадцать лет, мы потеряли друг друга из виду, но иногда я его встречал. Малорослого, постоянно с литературным журналом под мышкой. И от него по-прежнему пахло бензином. Короче, это было для него важно. В течение многих лет. Но сколько не ищи в исповеди, о бензине ни слова. В семнадцать лет, пишет он, я посещал сутенеров, анархистов. Разумеется, он мог встретить какого-нибудь сутенера или анархиста в иных местах, поскольку в нашем квартале таких практически не было. Но вот что я с уверенностью могу сказать, так это то, что от него всегда пахло бензином. А раз так, то почему же он не рассказывает об этом? Я ушел от родителей, пишет он, потому что стеснял их. Он и в самом деле их стеснял. И все из-за бензина. Отец, когда он входил:
— А, опять этот, со своим гадким запахом.
Но почему бы не сказать об этом? «Я говорю обо всем». Э, нет. Извините! А бензин? Что касается трусиков его тети, то это, может быть, и правда. У них действительно была тетя, которая жила с ними, старая дева, но грудастая, она работала в универсальном магазине на авеню Гамбетты. Я вовсе не хочу сказать, что он лжет. (Впрочем, я считаю нужным предупредить здесь раз и навсегда, что я добиваюсь не правдивости, а реальности.) Трусики тети, может быть, действительно существовали. И, может быть, Шампьон их действительно воровал. Но он все же лжет, когда сейчас придает им такое значение, которого в сравнении с бензином они в его глазах явно никогда не имели. Потому что, если бы эти трусики были столь важны для него, я бы об этом знал. Он бы мне рассказал. Это было в двенадцать лет, уточняет он. В двенадцать лет, я хорошо помню, у нас была очень тесная дружба. Он бы мне сказал. Или его мать сообщила бы как-нибудь в разговоре моей матери. Или его брат рассказал бы. Просто, чтобы досадить ему. Одним словом, я бы знал. А ведь я ничего не знал. Значит, если это и было, то один-два раза. Так, между делом. Эксперимент. Нечто вроде забавы. Забава, которая по сравнению с бензином ничего не значила. Но в таком случае он лжет. Это то же самое, что банка с корнишонами. Потому что, когда на банке, где лежат восемнадцать пачек печенья и ДВА корнишона, пишут: «корнишоны», то получается ложь. И даже если написать: «печенье и корнишоны», то это тоже будет ложью. Из-за взаимной значимости. Из-за перспективы. Потому что печенья больше, чем корнишонов. В банке Шампьона находится двадцать канистр с бензином и одни маленькие трусики, да еще один маленький анархист. Поэтому, сообщая только о трусиках и об анархисте — даже если они и существовали, — он лжет. Или по крайней мере деформирует реальность. Обманывает. Лукавит. Усиливает недоразумение.
Потому что, допустим, что какой-нибудь там преподаватель литературы или критик захотел бы воспользоваться этими исповедями, чтобы проанализировать другие произведения Шампьона. Так, скажет он, трусики тети — превосходно! Это серьезный материал, особенно для двенадцатилетнего возраста, когда бурлят глубинные человеческие инстинкты: замечательно, посмотрим, какие следы оставили эти трусики в романах Шампьона. И станет искать. А что он найдет? Не знаю. Если и найдет что-то, то, во всяком случае, не столько, сколько нашел бы, знай он, как я, историю с бензином. Никакого сомнения. Под знаком истории с бензином действительно прошло все детство Шампьона.
К тому же это легко доказать, поскольку я прочитал все романы Шампьона. Вот они стоят, выстроенные в ряд. Каждый с дарственной надписью. Это не значит, что он посылал их мне. Просто, как только появлялся новый роман, я его тут же покупал. Оборачивал его в прозрачную бумагу, разрезал страницы (такт!), оставлял книгу у его консьержки с небольшой запиской, а через несколько дней я приходил и забирал. С дарственной надписью. Дарственные надписи, конечно, могли бы быть, как я считаю, более теплыми, но хорошо уже и так, во всяком случае, они свидетельствуют о том, что мы дружили: «Моему дорогому Мажи, свидетелю моего детства». Или: «Дорогому старине Мажи, товарищу по годам, проведенным в нищете». (Нищете! Ни его родители, ни мои никогда не жили в нищете. Но, похоже, нищета входит в систему, тогда как бедность — нет.)