— Клозет внизу? — спросил; толкнул двери, но тут по лестнице метнулась тень человека. — Нас слышали! — побледнел Гапон.
— У тебя где револьвер? — спросил Рутенберг, вскакивая. — Всегда ношу. А сегодня, как на грех, дома оставил…
— Ну вот! Мазила…
— Свидетель, — шептал Гапон, — надо убрать.
— Уберем, — ответил Рутенберг…
Он достал ключ, отворил соседнюю комнату, и гурьбой, выставив черные мозоли пальцев, ввалились рабочие — путиловцы, обуховцы, сталевары и металлисты.
— А-а-а! — закричали они, сжигаемые яростью, и вцепились в Гапона, разрывая ему одежду, втащили его внутрь дома…
Тихо на Озерках. Ровными свечами горят на закате солнца стройные балтийские сосны. Где-то далеко стучит дятел. Шумно и мягко опадает снег с ветвей. Никто из жителей Озерков ничего не слышал в этот день марта. Ничего…
— Товарищи, товарищи! — взвыл Гапон. — Дорогие мои, любимые товарищи, боевые друзья мои… вспомните девятое января!
— Помним, — сказали рабочие. — Все помним… Молчи!
— У меня — идеи! — кричал Гапон, отбиваясь. — Я не просто так, нет! Я все делал ради торжества рабочего дела… Да здравствует революция!
— Молчи, а то пришибем сразу, как муху…
Связали. Был суд — скорый, правый, революционный.
— Подсудимому предоставляется последнее слово…
Гапон упал на колени, пополз по комнате:
— Тогда… пощады! Я недавно женился… мое прошлое… Жена не вынесет… вспомните! Ну же! Не смотрите так жестоко…
Рутенберг достал свежую папиросу.
— Я спущусь, — сказал он.
И сошел вниз, на веранду. Весеннее солнце плавилось над дачными крышами, да щелкала в бочку капель — звончайшая. В разноцветных стеклышках веранды угасал день.
Потом спустился вниз рабочий-путиловец.
— Готов, — сказал он, ломая спички в пальцах…
Рутенберг поднялся наверх. Гапон был повешен на крючке вешалки, и рядом с ним, мехом наружу, болталась его дорогая лисья шуба. Руки ему теперь развязали. Карманы все вывернули.
— Выходите, — сказал Рутенберг, — по одному…
Все ушли. Дачу закрыли. Садилось солнце.
Так закончилась эта провокация над рабочим классом. Гапона в революции не стало, но зато оставался еще Азеф.
8
Декадент Минский ел, словно хороший купец с Ирбитской ярмарки; Мышецкий смотрел, как он ест и пьет, — недоумевал: «Как мог этот человек написать „Гимн рабочих“?»
Минский спросил, наевшись:
— А какое стихотворение, по вашему мнению, лучше всего характеризует сейчас Россию?
— А ваше мнение? — спросил его Мышецкий. Разбросав пальцы по столу, Минский закрыл глаза и прочел:
— Хорошо, но не так, — сказал Мышецкий. — Меня больше устраивает Тютчев… Именно это:
А за окнами ресторана шумел Париж, все такой же ликующий и, казалось, вечно праздный. Сергей Яковлевич стыдливо прятал от публики протертые локти пиджака, часто поправлял нечистый воротничок. Декадент был перед ним барином… За большие деньги Минский состоял редактором легальной большевистской газеты «Новая жизнь», которую возглавлял Максим Горький, целиком отдавший ее страницы для пера Ленина15
; теперь Минский бежал из России от суда и жил припеваючи — не хуже Ениколопова.— Не надоело вам, князь? — свысока спросил поэт. — Я семит, и меня царь не помилует. А вы же самой природой позлащены достаточно, чтобы вас не задвинули в угол империи…
— Я хотел бы побывать на Афоне, — сознался Мышецкий.
— Дорога до Петербурга дешевле, — ответил Минский.
— Надо очиститься.
— Вас очистят в России… Да и к чему вам это, князь? Ну, коли хотите, ладно, — вздохнул декадент, раскрывая бумажник, — вот вам, князь… На Афон, на свечки и на девочек!
Сейчас, пока Мышецкий сидел в Париже, Уренск его лежал на плахе: судоговорение, конфирмация, расправа. «И я бессилен!..» Ениколопов пытался втащить князя в какие-то свои темные дела, но ни дела Ениколопова, ни дела его партии князя не волновали.
— Я закончил свою карьеру семнадцатого октября прошлого года, — сказал ему Сергей Яковлевич однажды. — Так не толкайте меня далее, ибо далее манифеста его величества я не тронусь с места…
Сейчас он много думал. Но размышления князя ограничивались большею частью крутом интересов его карьеры. Уренск и память о нем только путали мысли. Было больно и обидно, но сотая статья к нему все-таки не относилась. А тогда — отложим Уренск!
Почти равнодушно узнал об окончании выборов в думу — понятно, что прошел от степи султан Самсырбай (беспартийный, правый), Иконников-младший (как октябрист) и Карпухин — по инерции, приданной ему еще губернатором. «Бог с ними, — думал из Парижа, — нужна ли дума вообще? Может, Борисяк-то и прав? Все слова, слова, одни слова…»