— Ну вот, — рассудил Мышецкий. — Четыре как эсеру. А как эксист-синдикалисту вам дадут еще больше. Ибо, верьте мне, все новое в практике вызывает большую реакцию властей…
Следующая камера.
— Лейзер Фейгин, пятерку получил, — прочитал Шестаков; перед князем стоял щуплый юноша еврейчик, и Сергей Яковлевич спросил его — за что столь суровая кара?
— Видите ли, — быстро заговорил арестант, — я сионист-социалист и стою на платформе полного возрождения великой еврейской нации! Довольно блуждать в изгнании, вызывая презрение у одних или обидную жалость у других. Пусть гении великого еврейства — все эти Спинозы, Рубинштейны, Гейне, Мендельсоны, Левитаны и Антокольские расцветают у себя дома, на своей земле, а не на чужбине. И вот тогда великое еврейство заговорит на весь мир…
Мышецкий резко пресек речь сиониста:
— Господин Фейгин, за Мендельсона я не ручаюсь. Но ни Левитана, ни Антокольского я вам никогда не отдам. Они принадлежат русскому народу. Да вряд ли и они согласятся, послушав вас, порвать с Россией, которая и определила их творчество… Закройте!
Лязгнул один замок, заскрежетал другой.
— Степан Гулькин… подследственный… антимилитарист. Держась за спину, поднялся с тюфяка робкий и тихий дедушка. Седой — как лунь. И приставил к уху ладошку, такую корявую и широкую, как лопата. Исконный русский хлебороб!
— А вшей нетути, — сказал князю он ясно. — Ишо вчера приходили. Искали. Вот клопики — те да, иной час мелькают…
— Дедушка, — спросил его князь Мышецкий, — за что вы, дорогой мой, сидите здесь? Скажите честно: что вы сделали?
Старик крестьянин горестно затряс белою бородой:
— Кабы знать мне, сынок, за што сиживаю? А то ведь нихто и не скажет по-людски. Какое-то слово мне приписывают. А я, вот крест святой, таких слов николи и не говаривал…
— Подстрекал своих односельчан, — подсказал из-за спины князя Шестаков, — чтобы отказались идти на военную службу…
— Верно, — подхватил дедушка. — Про то самое баял на сходках. Потому как Пония там якая-то завелась. А што она нам, Пония-то эта самая? Нешто и без Понии не проживем?
— Все понятно, — сказал Мышецкий. — Закройте!
Еще одна камера.
— Федор Зайцев… семь лет… Встать! Губернатор идет!
— Ничего, сидите, — сказал Мышецкий, ступая через порог. — Что вам поставлено в вину, сударь?
— Забастовки, — ответил Зайцев сумрачно.
— И — все?
— Ну, и… боевые дружины. Тоже!
Князь немного потоптался — спросил, ради вежливости:
— Не желаете ли что-либо выразить?
— Нет, — сказал Зайцев, улыбнувшись. — Да и какие могут быть претензии, господин губернатор? Я ведь знал, на что иду… Ну, поймали. Ну, посадили. Так что?
Хлопнула дверь, провернулся со скрипом ключ.
— А здесь кто? — спросил Мышецкий.
— Гляньте… резерв, — пояснил Шестаков.
Сергей Яковлевич задумчиво шагнул в пустую камеру, оглядел серые тусклые стены. Гвоздем, ногтем, осколком стекла вырезали «политики» печальные надписи: «Иду на кару. Соловей»; «Своякин провокатор. Передай по этапу»; «Проклятье душегубам!» В глазах было пестро от этих надписей, то вызывающих, то жалобных, и вдруг резануло знакомое имя: «Кобзев-Криштофович, умер…»
— Закрасьте стены, — велел Мышецкий, выходя прочь из этой клетки. — И откройте, капитан, снова камеру двадцать первую!
Открыли. Снова встал перед ним седой крестьянин, никогда не произносивший этого слова «антимилитаризм», но всем своим природным нутром почуявший беду на полях далекой Маньчжурии.
— Выходите, дедушка, — сказал ему Мышецкий.
— Чось? — спросил тот, делая ладошку к уху.
— Вы свободны, отец мой…
— Как можно? Князь! — брякнул ключами смотритель острога.
— На мою ответственность, — возразил ему Мышецкий.
— Но господин уренский прокурор…
— Пешка! — выпалил князь, сразу раздражаясь. — Не беспокойтесь: я улажу с ним лично этот глупый вопрос, как правильно понимать настроения антивоенные… Выдайте деду его тряпки!
Мышецкий и сам понимал, что поступает в данном случае противу закона. Но… что делать? Не сидеть же деду — просто вот так, целых два года, из-за глупости правительства! Совсем неожиданно Мышецкий рассмеялся, и Шестаков посмотрел на него с удивлением:
— О чем вы, ваше сиятельство?
— Да так… Соответственно вспомнилось, мне одно изречение относительно законности. Боюсь, что вы капитан, не поймете!
— Отчего же? Мы — поймем…
— Законность, — ответил Сергей Яковлевич, — никогда не проникала в Россию, но оставалась по отношению к ней в положении касательной линии. Зато к России, капитан, проведено множество научных тангенсов. Перпендикулярно же в нее проникала только одна безалаберность… Вы поняли?
Шестаков почесал за ухом, натянул на лоб фураньку.
— Это как же на Степана Гулькина перенести?
— Выпустите деда. Вот и все…
Старый крестьянин не благодарил, не плакал. Только улыбался солнышку, задирая кверху белую бороду. Сергей Яковлевич застыдился и сунул ему в руку пять рублей. «На дорогу», — бормотнул.
Дед по-мужицки бережно расправил мятую лазоревую бумажку.
— Откупное, што ль? — спросил он внятно. — Ну, и ладно! За грехи ваши да за страдания мои… Так и быть — возьму!
Проехав по Уренску, князь вернулся в присутствие.