– Хотела вот что тебе сказать: ты остерегайся женщин во Франции. Они там дурные.
Ах, мама, мама! Для тебя я ребенок – почему я не могу положить голову тебе на колени и поплакать? Почему я все время должен быть сильным и сдержанным, мне ведь тоже хочется разок поплакать и получить утешение, я ведь вправду почти ребенок, в шкафу еще висят мои короткие мальчишечьи штаны, – с той поры прошло так мало времени, почему все это миновало?
Как можно спокойнее я говорю:
– Там, где мы стоим, женщин нет, мама.
– И будь поосторожней там, на фронте, Пауль.
Ах, мама, мама! Почему я не обниму тебя и не умру вместе с тобой? Какие мы все ж таки горемыки!
– Да, мама, обязательно.
– Я буду каждый день молиться за тебя, Пауль.
Ах, мама, мама! Давай встанем и уйдем, назад сквозь годы, пока вся эта беда не свалится с наших плеч, назад, только к тебе и ко мне, мама!
– Может, сумеешь получить должность, где не так опасно.
– Да, мама, может быть, попаду на кухню, вполне может быть.
– Соглашайся, что бы другие ни говорили…
– До этого мне вообще нет дела, мама…
Она вздыхает. Ее лицо – белый отсвет в темноте.
– Теперь тебе надо лечь и поспать, мама.
Она не отвечает. Я встаю, укрываю ее плечи одеялом. Она опирается на мою руку, ее мучает боль. Я отношу ее в постель. Ненадолго задерживаюсь рядом.
– Ты должна выздороветь, мама, к моему возвращению.
– Да-да, дитя мое.
– И не присылайте мне съестное, мама. У нас там еды достаточно. Вам все это нужнее.
Какая несчастная она лежит в постели, она, что любит меня, любит больше всего на свете. Когда я собираюсь уходить, она торопливо говорит:
– Я достала для тебя еще две пары кальсон. Хорошие, шерстяные. Не дадут замерзнуть. Смотри не забудь взять их с собой.
Ах, мама, я знаю, сколько стояния в очередях, хождений и выпрашиваний стоили тебе эти кальсоны! Ах, мама, мама, уму непостижимо, что я должен уйти от тебя, ведь кто еще имеет право на меня, как не ты. Пока что я сижу здесь, а ты лежишь там, нам нужно так много сказать друг другу, но мы не сумеем.
– Покойной ночи, мама.
– Покойной ночи, дитя мое.
В комнате темно. Слышно, как дышит мама. Тикают часы. За окнами ветер. Каштаны шумят.
В передней я спотыкаюсь о ранец, он стоит уложенный, так как утром я ухожу очень рано.
Я кусаю подушки, судорожно сжимаю железные прутья кровати. Не стоило мне сюда приезжать. На фронте я был равнодушен и часто без надежды, но уже не смогу быть таким. Я был солдатом, а теперь я лишь боль о себе, о матери, обо всем, что так безотрадно и бесконечно. Не стоило мне вообще ехать в отпуск.
VIII
Эти бараки на учебном полигоне я еще хорошо помню. Здесь Химмельштос воспитывал Тьядена. А вот знакомых почти никого; все поменялись, как обычно. Лишь очень немногих я мельком видел раньше.
Служебные обязанности я исполняю механически. Вечера почти всегда провожу в солдатском клубе, там разложены журналы, но я их не читаю; однако есть и фортепиано, на котором с удовольствием играю. Обслуга – две девицы, одна молоденькая.
Лагерь обнесен высоким проволочным забором. Если засидишься в солдатском клубе допоздна, надо иметь пропуск. Тот, кто находит общий язык с часовым, конечно, проскользнет и так.
Среди можжевеловых кустов и березовых рощ на степном полигоне изо дня в день проходят ротные строевые занятия. Вполне сносно, если не требуют большего. Бежишь вперед, бросаешься наземь, и травинки и цветы на пустоши колышутся от дыхания. Светлый песок, когда видишь его так близко, чист, как в лаборатории, и состоит из множества крохотных камешков. Странно, так и тянет зарыться в него рукой.
Но самое красивое – рощи с березовыми опушками. Каждый миг они меняют цвет. Вот сейчас стволы светятся ярчайшей белизной, а пастельная зелень листвы парит меж ними шелковистая, невесомая; секунда – и все оборачивается опаловой голубизной, которая серебром наплывает с краю и стирает зелень, но тотчас же местами густеет до черноты, когда солнце скрывается за тучкой. Эта тень, словно призрак, скользит среди тусклых теперь стволов и дальше по степи к горизонту; теперь березы уже в ало-золотом пламени осенней листвы, стоят будто праздничные знамена на белых флагштоках.
Я часто впадаю в задумчивость, глядя на эту игру нежнейшего света и прозрачных теней, так что порой почти не слышу команд, – когда ты один, начинаешь наблюдать природу и любить ее. Знакомых у меня здесь немного, да я и не стремлюсь заводить их больше обычного. Мы слишком мало знаем один другого, чтобы общение выходило за рамки заурядной болтовни, а вечером партии в двадцать одно или в иную азартную игру.
Возле наших бараков расположен большой лагерь русских. Хотя он отделен от нас проволочным забором, пленные все же умудряются пробираться к нам. Держатся они очень робко и опасливо, при том что большинство бородатые, рослые и потому смахивают на побитых сенбернаров.