— Что я должен сказать зятю халифа, господин?
— Ничего!
С этими словами ишан с силой вонзил вилы в грудь Амирджакова. Сдерживаемая ярость была такова, что, и повалив, он пригвоздил его к куче навоза.
— Ты, Амирджан-отцеубийца, клялся, что готов жрать навоз ради величия веры, ну и жри!
Не обращая внимания на дикие вопли умирающего, святой ишан поднялся по крутым камням и исчез в дверях. Но он, видимо, успел отдать приказание своему помощнику.
Люди Амирджанова даже не успели подбежать к своему хозяину, бившемуся в агонии, как на них накинулись, связали им руки и повели мимо ничего не понимающего доктора. Губы его шевелились. Пётр Иванович говорил вслух, но слова его мог здесь понять только он сам: — Tustitia, veritas! Pereat mundus, fiat justitia!
Он всё стоял посреди двора, высоко подняв плечи и засунув руки в карманы своей потёртой военной тужурки.
— Юнус сказал: найди доктора, обязателью найди. Скажи ему, что друг Файзи совсем плохой. Если не дать ему лекарства, пропадёт. Доктора нужно.
— Я еду, — сказал Пётр Иванович.
Переминаясь с ноги на ногу, плотный таджик смотрел на свои босые ступ-ни, покрытые пылью и грязью, и пошевелил пальцами. Он ничего не добавил, а только монотонно повторял: «Файзи плохой. Доктора нужно». Он не хотел даже присесть, а всё стоял и монотонно повторял: «Доктора нужно».
Глядя на здоровое, с ярким румянцем лицо Пулата, никто бы не поверил, что он шёл почти без отдыха полтора суток. По расчётам Пантелеймона Кондратьевича, добровольческий отряд Файзи оперировал где-то близ селения Марджерум. Значит, Пулат за тридцать пять часов прошёл около ста вёрст. Невероятно, но так.
Рыхлый по внешности, Пулах оказался крепким, с железными мускулами и стальными ногами парнем. Близко поставленные карие, под соболиными бровями глаза, отнюдь не уставшие, с выражением спокойного достоинства следили за лицами командиров и бойцов. Он, Пулат, производил впечатление силы и разума всем своим богатырским видом и, особенно, одухотворенным, бронзовым, классически красивым лицом, с ястребиным носом, лбом мыслителя, энергичным, слегка скрытым под волнистой бородой подбородком. Он стоя пил чай и неторопливо клал в рот куски хлеба, тщательно разжевывая их крупными белыми зубами.
— Великолепный человеческий экземпляр... Пограничник бы из него получился! Сто вёрст за тридцать пять часов, — сказал Пантелеймон Кондратьевич, — поразительно для нас, жителей равнин, но вполне естественно для горца. Примеров я бы мог привести немало. Такой, как Пулат, в дороге идёт быстрой, короткой и неутомимой походкой. Дыхание у него превосходное, выносливость потрясающая. Даже изнемогая от усталости, всё равно он заставляет себя идти — и идёт. Холод, жара Пулата не беспокоят, насморком он не страдает, доктор. В случае чего спит и на морозе, не чета джеклондоновским героям, которые что-то уж очень быстро замерзали. И не коченеет, хоть одежда скудная. И без пищи обходится подолгу. Таких, как Пулата, я знаю ещё. Возьмите, например, Шамурата, проводника из Кала-и-Хумба. Он прошёл со срочным пакетом до Гарма сто вёрст тоже за полтора суток, да ещё по сумасшедшим оврингам, снегам и льдам хребта Петра Первого. Ходоки они отличные. Но вот меня интересует одно дело...
И он обратился к Пулату:
— А как ты, Пулат, прошел мимо воров и бандитов?
— А что мне? Кому какое дело до человека, у которого кроме рубахи, поясного платка да латаных штанов ничего нет?
Пулата отвели в столовую, накормили обедом, а Пантелеймон Кондратьевич пригласил доктора:
— Зайдем в штаб. Посидим за столом... Пораскинем мозгами.
Только при самом пылком воображении тростниковый шалаш, наподобие хижины африканских негров, мог сойти за штабное помещение. Роль стола выполнял патронный ящик. Сидеть же приходилось на связках камыша или прямо на полу. Развешенные на стенах винтовки, клинки придавали шалашу обжитый и в то же время воинственный вид.
— Чёрт, — сказал очень спокойно Пантелеймон Кондратьевич, что совершенно не соответствовало резкому шлепку, которым он сразил комара, впившегося ему в висок, — вот гады, даже днём жалят.