И какой щемящей нотой звучат воспоминания сестры Набокова Елены, в замужестве Сикорской, которая вернулась однажды в ту реальную Россию, где мы с вами проживаем: “На станции, где нас раньше забирал кучер, стоял автобус с табличкой “Рождествено”… Конечно, странно было все это видеть. Особенно странное ощущение охватило меня в Петербурге – казалось, что все вокруг – декорации, а люди, снующие мимо, не имеют ни ко мне, ни к городу никакого отношения. Будто улицы полны беженцами – только голуби и собаки остались прежними.”[25]
“Реальная” Россия имела и имеет небезусловную связь (и уж тем более не идентична) с той родиной, о которой тоскует Набоков. И, может быть, Адамович, сказавший, что Мартын с равным успехом мог уехать в Полинезию, а не в Россию, был более проницателен чем гневен – хоть и сам, как кажется, не понял того.
25
Об одиночестве
Набоков всегда был одинок; эту одинокость, одиночество он возводил в королевский ранг, присягал ей. “…меня волновало другое: со страстной завистью я смотрел на лилипутового аэронавта, ибо в гибельной черной бездне, среди снежинок и звезд, счастливец плыл совершенно отдельно, совершенно один”.
Состоянию одиночества Набоков придает программный смысл. Каждый герой его романов одинок, заброшен, или лучше сказать заслан в мир, в котором обречен мучиться и доискиваться “выхода” из него и его смысла, причем втайне герой благословляет это свое одиночество, дорожит им и, конечно, отказываться от него не намерен, поскольку по праву чувствует, что только этим ощущением и ценна его жизнь. Разменивать его на общественные контакты герой Набокова не желает. Духовный визир человека, предоставленного самому себе, неминуемо обращается вовнутрь и – посредством внимания к тому заложенному в себе ценному, что самому человеку не принадлежит – выводит из повседневных пределов, строя некоторую вертикальную, выходящую к звездам, линию общения. Коммуникация же людей в обществе, в необходимости и важности которой никто не сомневается, имеет в этом отношении неизбываемую слабину – она не превосходит суммы своих составных частей. “После двух начинается счет, которому нет конца”, потому что единственная “реальность” – это единица. Различие единицы от последующих цифр лишь количественное, лишь удвоение данности, – в то время как само существование, само появление личности, сознания, сознающего себя самое – почти непосильно разумению.
Необходимо осознать, что человеческая душа, необыкновенно глубоко устроенная, – хоть и редко эту глубину осваивающая, – сообщается с другими, с миром, обычно на самом плоском, ставшем пустыней, балаганом, уровне. Этот уровень не может идти в сравнение с таящимися в ней возможностями и потребностями. Христос говорил о том, что не должно душу свою загубить, чтобы спасти мир, – “мир” и есть этот верхний, коммуницирующий уровень. Все мировые чудеса суть лишь отражения и зайчики света от происходящего в человеческой душе. В алхимических текстах говорится: “алхимик должен осознать, что ни небо, ни земля не могут дать ему ничего, что он уже не нашел внутри себя”. Какими глазами смотрел Федор Годунов-Чердынцев на Васильевский союз, на ревизионную комиссию, на каплю пота у Ширина – когда, как рубиновая брошь на бархате, с нежным звуком перемещался по небу самолет, когда такие тайны и бездны были сокрыты в мире, за миром? Если ТАК представить себе проблему, если суметь вернуться к этим изначальным критериям, – то проще будет пересмотреть саму постановку вопроса о человеческом отношении к “общественному”. “Общественное” – это необходимый мир вокзалов и публичных сортиров, – но требования жить этой жизнью бомжа могут исходить только от людей, для которых цель искусства сводится к тусованию на приемах в Министерстве культуры.
“Эгоизм”, барственность здесь конечно ни при чем. Возможно, чрезмерная откровенность поведения Сирина сыграла роль в установлении среди современников легенды о его надменности и высокомерии, – ведь повседневное сознание нуждается в определенном клише и мучается, если тот или иной человек не вполне подпадает под привычный образ поведения (впрочем все лучше чем вышло с Чаадаевым), – и которая позже, в поисках оправдания себе, метонимически объяснила и его тексты, – но только бесит эта резонерская манера отождествлять внутреннюю жизнь личности с тем внешним обликом, какой напускает на себя сидящий в клубе или всходящий в трамвай, не желающий напрасно спорить с веком, господин. Эгоизм как раз свойство человека общественного,