Заметно ли, что Годунов учится не слогу, но взгляду, не мысли, но углу мысли (как бывает угол взгляда)? Набрасывая на плечи пушкинский черкесский плащ, он уже иными, зоркими глазами озирает окружающее, как бы переселяясь в чужую личность. (Позже, в “Bend sinister” и “Прозрачных вещах”, Набоков подробнее и темнее толковал это умение входить в чужую душу. Тот, кто говорит тристанов стих, сам есть в эту минуту Тристан: мысль вполне борхесовская. Единственное различие: Борхес сослагателен, Набоков же утверждает свою истину, веря в нее настолько, что не боится продлить ее и за границу жизни.)
Отсюда видно становится важное обстоятельство. В Пушкине Набокова интересовала не “литература”, и оттого и его собственная проза интересна не литературным своим свойством. Действительно, думается о Набокове, чувствуется он лучше всего в те минуты, когда человек не должен бы помнить о литературе вообще, – но, думая о Набокове, человек и занят вовсе не литературой. Это имя приходит на ум, когда идешь по бульвару, после тяжелой работы, чувствуя странную радость бытия. Грубо накрашенная женщина на скамейке раскуривает сигарету, особым образом запихнув огонек спички в торец коробка, хоть ветра нет. Отсутствие ветра заменяет присутствие привычки – и через эту мелочь, особую повадку вещей невольно вспоминаешь вдруг Набокова, который непременно приметил бы эту “интересную” деталь, блестку смысла, разбросанного по миру в осколках мельчайших как пыль, чтоб не ослепить человека. Во всю жизнь собирая и соединяя насколько возможно эти проблески воедино, Набоков вычленял из соединения их какую-то правду, – “выглядывая что-то, из-за плеча его невидимое нам”. В расположении этих мелких догадок, просветов и таилось сообщение Набокова, – литературой он пользовался, кажется, лишь как доской для выкладывания своего
Так Пушкин научил нашу литературу глядеть на мир, и так же Набоков в лице Пушкина присягал, конечно, не известному русскому поэту, но некоторому разрезу мысли, какой, по его мнению, ведет к свободе духа – и потому и мы вольны присягать теперь, в лице Набокова, этому взгляду, а не писателю, сколь угодно достойному[31]
.30
Отказник русской традиции
Набоков писал о другом и по-другому. Вопрос, кажущийся отголоском какого-то большего вопроса, – насколько велика доля традиционности в прозе Набокова? является ли Набоков русским писателем или “космополитом”? – опять указывает на особость местоположения Набокова. (Интересно, что вид на проблему с разных сторон океана оказывается, как и положено противоположным взглядам, диаметрально разным: западная мысль ставит Набокову в коренную заслугу новаторство в прозе, русская же вменяет в вину отказ от “русской традиции”, – хотя, возможно, на стекле была написана лишь буква Я, понимаемая с нашей стороны как
Нужно не забывать также и о том, что Набоков – последний писатель русской литературы, писатель сослагательный. Что если б Великая Октябрьская осталась в истории мятежом или гапоновым воскресеньем? удержись Россия на роковом вираже? Набоков прошел по столбовой дороге русской литературы дальше всех, но не был нагнан преемником. “Луч Пушкина” освещал ему закатную дорогу, – и опыт Набокова так насущен и актуален для нас сейчас именно потому, что он продолжал русскую традицию, а не сохранял ее (в значении евангельской притчи о слуге и талантах серебра).