Творческий опыт Фёдора уже уподоблялся онтогенезу, повторяющему филогенез русской литературы. Но он не вспахивал целину, он шёл по стопам своего учителя: недаром, как отмечено Долининым, «Годунов-Чердынцев состоит членом того же литературного сообщества, к которому ранее принадлежали Подтягин, Лужин-старший и Зиланов – персонажи соответственно “Машеньки”, “Защиты Лужина” и “Подвига”, и очередной двойник скрытого автора – писатель Владимиров»19651
, с его английским университетским образованием и двумя опубликованными романами, – всё это отсылки к предшествующему литературному опыту Сирина, который «Дар» и его герой вобрали в себя, произведя кумулятивный эффект, похожий на прыжок с шестом: с дальнего, с нарастающей силой разгона – на высоту недосягаемого и поныне рекорда. Причём Фёдор, сознавая ответственность своего предприятия, собирается ещё какое-то время готовиться: для максимально сильного, своевременного и точного толчка, чтобы взлететь на желаемую высоту, его будущей автобиографии понадобится «кое-что … из одного старинного французского умницы» (уже знакомого читателю Делаланда), в мировоззренческих и эстетических эмпиреях которого (самим писателем Сириным и конструируемых посредством «алхимической перегонки» различных, импонирующих ему, в основном философских источников) он будет искать «окончательного порабощения слов».19662Прорицание Зины кажется вдвойне оправданным: и в том, что «ты будешь таким писателем, какого ещё не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится», и в том, что «временами я буду дико несчастна с тобой». Ещё бы: Фёдор давно знает за собой, что он способен на объяснение в любви лишь «в некотором роде»,19673
то есть в органическом, неразрывном сочетании с его творческими планами, – и ему несказанно повезло, что Зина не только понимает, но и с готовностью приемлет нелёгкую, но и преисполненную вдохновляющей миссии, совместную с настоящим творцом судьбу.И пусть в мечте, но тут же, не удержавшись от соблазна: «Ах, я должен тебе сказать...» – Фёдор, с прорвавшимся вдруг энтузиазмом, пускается, под видом перевода из Делаланда, вслух медитировать на предмет той судьбы, которую он хотел бы себе пожелать, – вплоть до сценария этакого, безоглядной лихости пира по поводу собственной смерти.19684
Это ли не последний, победный аккорд, оставленный в назидание всем хоронящим себя при жизни Мортусам?«А вот, на углу, – дом». Ну и что же, что у них нет ключей от квартиры, – главный ключ, от судьбы, – в их руках. Некоторые внимательные читатели удостоены особой привилегии: для них «не кончается строка», и «за чертой страницы» их снова ждут «завтрашние облака». К чему приглашает последний абзац «Дара», который, как давно разгадано специалистами, «представляет собой правильную онегинскую строфу и перекликается с финалом «Евгения Онегина».19695
РУССКАЯ МУЗА И ЕЁ КАМУФЛЯЖИ В ТВОРЧЕСТВЕ НАБОКОВА
Д
ля героя «Дара» полное и счастливое воплощение обещанного ему «рисунка судьбы» так и останется, увы, за чертой страницы… Но его автор оказался гораздо удачливей: когда «тень, бросаемая дурой-историей, стала наконец показываться даже на солнечных часах»,19701 писатель Сирин, в августе 1939 года, с радостью принял предложение М. Алданова прочесть через год вместо него лекции по русской литературе в летней школе при Стэнфордском университете. 20 мая 1940 года, за три недели до вступления немецких войск в Париж, семья Набоковых на океанском лайнере «Шамплен» покинула Францию. Новую жизнь в Америке Сирин начал уже Набоковым. Принятый в Нью-Йорке русскими американцами, литературными критиками как само собой разумеющийся классик русской литературы19712, Набоков в июне 1940 года опубликовал эссе с обязующим названием «Определения». Обойдя деликатным умолчанием все прошлые, в Европе, внутренние распри русской литературной эмиграции, он с поразительной ясностью и достоинством отдал дань творческому пути, пройденному там за двадцать лет всей эмигрантской литературой. Этот своего рода манифест заслуживает нижеприведённого цитирования: