Потому что, когда искренность и стойкость души или, наоборот, все ее уловки и ее падения, то это не от обстоятельств, если хорошо подумать, — это ты сам…
Потому что все случайности у человека, они так похожи на него самого. Почти все «случайности», если подумать, отпечаток твоей души — с кем это все случается.
Конечно, легче всего было мне «гудеть», такое каждый понимает: когда пьешь — совсем не ты, жизнь виновата!.. И сам плывешь куда вывезет, а ведь никуда не вывезет.
Но это прошлое, это прошлое, слава богу, и было слишком давно.
Когда Вика появилась, моя Виктория, я только начал по-настоящему работать маслом, только-только перешел на новый материал и на другое, бо́льшее пространство. А дело, понятно, ни в каком не в пространстве и не в материале. В чем было дело?..
Кто это говорил об искренности? Незачем да и никогда не нужно никому вставать на ходули. Потому что и на таких ходулях передвигаться придется с помощью собственных ног.
Может, «второе зрение», что ли, выявляется при самом сильном, наверно, прорыве чувств?.. Тогда и возникала как будто новая для меня трансформация мира: выражение одновременное конкретного и необычного, которое стоит, находится обязательно за конкретным! И оно выглядит естественно, если только не головное, а когда именно идет «осмысление чувством», что ли… Нет, не могу я объяснять рационально.
А все равно, все равно, если б не Вика, я бы не выдержал никогда напряжения собственной жизни. Любимая ты моя, моя Победа, кем бы я был, если бы не было тебя в нашем мире?.. Старым нищим, бывшим учителем рисования.
Два дня бродил я по улицам, спускался к пруду по узкой каменной лесенке с железными перильцами и сидел там, неподалеку от моста, смотрел на воду, затянутую лягушачьей бледно-зеленой ряской, поглядывал на тот берег с кирпичными одноэтажными, двухэтажными старыми домами или смотрел на людей, проходивших по деревянному мосту, и понимал, что вот тот старик или вон та бабка с палкой, они все моложе меня. Что-то со мной происходило.
В музее мне дали адреса, с кем можно здесь поговорить, но я медлил. Спрашивал о портрете с выставки, но был это, по их мнению, не автопортрет Худякова. Расспрашивал и случайных людей, многие видели его когда-то в городе, однако на вопросы ответить не могли: какое было у него лицо конкретно — конкретно! — какой цвет глаз?..
И еще говорили, что и после войны ходил он по деревням в самый голод. «Колядовал». Была коляска у него с куклами, все на крючках там, держалках, приспособлено аккуратно, представления устраивал для малых детей, с песнями. Все куклы у него подплясывали, и была всякая музычка.
Но ведь слово это, «колядовал», имело еще когда-то и переносный смысл. Может, спрашивал я, он и милостыню просил?.. Нет, отвечали мне, ему всегда люди подавали сами.
Господи, господи, почему ж на картинах его у детей такие застывшие лица?!. Вот я, например, детей не люблю, а он любил их всю свою жизнь! У меня душа исстрадалась вся из-за такого человека…
Вечером пошел я наконец по адресу — к его крестнице.
Я шел в сумерках по чужим малолюдным улицам маленького города, где светились изредка витрины магазинов. Витрины тоже были не ахти какие. В магазинчике «Одежда» на противоположной стороне на углу стояли за стеклом не манекены в платьях, а юбки зеленые, клешем, на женских белых ногах.
Я начал переходить перекресток, когда краем глаза почувствовал там, справа, перемещение, и опять, внимательней посмотрел в сторону магазинчика. За стеклом освещенной витрины двигались высокие белые ноги в юбках, подплясывали нарисованными туфлями на тонких каблуках.
Я стоял теперь неподвижно на мостовой лицом к магазинчику, но сзади к моей спине приблизился, притормозив, грузовик, светя фарами, и тут перед собой на дороге я увидел не одну собственную тень, а две четкие тени… Тогда машинально я шагнул в сторону светящейся витрины, но грузовик, засигналив, тотчас медленно пошел за мной, и две мои точные тени тоже сдвинулись, вытягиваясь, расходясь от меня под углом.
Очень встрепанный внутренне я разыскал наконец дом, достучался и долго объяснял на пороге, — женщина была еще не старая, разве что немного меня постарше, все-таки впустила и пригласила в комнаты; правда, смотрела странно. Хотя — если меня опасалась — она была вовсе не одна, я слышал ясно какое-то движение в комнатах рядом, да и дети то и дело заглядывали в приоткрытую дверь, были это две девочки беленькие, первая повыше ростом, другая совсем маленькая, и хозяйка объяснила, что девочки — ее внучки.
Я рассматривал за обеденным круглым столом, накрытым вышитой скатертью, принесенные ею листки. После смерти его, оказывается, остались корзины, полные записей, но все растащили и дети порвали, разве что часть удалось передать в архив, вот и еще отыскала, но это уже обрывки. Я смотрел на старинный, удивительный, ясный его почерк, писал он даже с ятями еще, с ерами, потом попросил позволения сфотографировать листочки. И она позволила.