— Что ты ушел на волю? Сам? Навсегда? В сторону ты ушел. Печорин ты нашего времени. Печорин? Интеллигенция засранная в лифтах. А я сволочь такая жирная, я хапуга, миллионщик-деляга сегодняшнего дня?! Ты, что ли, научишь, как жизнь на свете прожить? Но ты же холуй! Ты их холуй в своей «свободе духа»! В лифте. А они все мои холуи. Они от меня зависят, понял? Я — свободен. И материально, и духом свободен я, Юрочка. Не зависим ни от кого.
— Ни от кого?
— Ни от кого. Я тоже послал электронику к едреной матери. Потому что я мастер, Юрочка, я художник, я — ас, высочайшего класса закройщик, понял ты?! И это я своим уменьем, своим трудом! Меня все знают, все меня хотят, а ты — никто. Я отыскал, как говорится, призвание, Юрочка, для нашего с тобой матерьяльного мира, а ты сам ушел. Куда?!. И я признаю́сь спокойно, что почти всему хозяин. Если хочешь, я — подводный хозяин. И ты мне еще спасибо скажи, что ни тебя, ни твоего дурака хромого Иванов не припутал к делу.
— Иванов?.. ОБХСС?
— ОБХСС. Вот он крепко сперва-то мешал, а потом ничего. Даже этого вашего дядю чужого — Стасик, да? — прочно пристроил. Так вот и сидит. Да и сам Иванов теперь сидит. И пол нашего отделения милиции, представляешь? И даже начальник отделения сидит. Они оказались, понимаешь, взяточники.
— Значит, что, взятки им стал давать, хозяин?
— Ну, как говорится, Юрочка, свечку ты в таком случае не держал.
— И без свечки ясно. Этакое счастье, знаешь, в гробу я видел.
— В гробу… Тогда сиди. Сиди дальше под лестницей. Сиди, сиди. Со всякими кретинами хромыми цацкайся, сиди, Юрочка.
— Много ж ты понимаешь, хозяин наш. Хромого вспомнил… Если у тебя голова существует еще, сообрази: он-то, хромой, счастливо прожил. Выжил. Заметь на будущее себе, хозяин.
— «Выжил»? А сколько душ он загубил, ты знаешь, сосед твой бывший, хромец?!
— А это тебе никак уже не известно. Лапшу на уши вешать проще всего. Он, может, счастливый, что до старости дожил, но не понял в жизни вот ни хрена и не разобрался ни в чем. А ты все уже отыскал. Себе? Ты все представил заранее?.. Для себя, ты — под-вод-ный хозяин.
Я сидел в кресле, сжав костыли, больной и старый, хромой дурак. Сидел, все сидел. Слышал, как слесаря Юру позвали, как чемоданчик инструментами внутри гремел, Юрой, кандидатом (ишь ты!..) наук, подхваченный, слышал, как они ушли… А я сидел.
Но потом я вылез. Я выбираюсь из его поганого кресла и иду. Иду прочь отсюда через их вестибюль.
Не быстро, спокойно иду, чтобы стертые наконечники костылей не скользнули, и песню еще мычу для спокойствия себе под нос, гордо мычу: «Шумел… шумел, горел лес Августовский». Песню, которую Можайкин когда-то пел!.. Можайкин. Афанасий Степанович… Насколько моложе я был? Бог ты мой. Всего на несколько лет… А я гордился им. Я любил его! Я слушал его, а он все рассказывал мне, рассказывал, объяснял, Афанасий Степанович…
— Бессарабию, Паша, наполняет народ молдавский, живут зачастую они бедно, хотя край богатый. А я, солдат молодой, был красив, Паша, но сильно застенчив и от воспитания старался всем услужить в их несчастье.
Я слушал его… Жизнь постигал!
Можайкин умер девять лет назад, тогда он жил на Трубной в Цветном тупике, дом шесть, квартира шесть. Теперь этого тупика, этих переулков нет, на том месте новый большой Дом политпросвещения.
— А ведь ты единственный почти что человек, Паша, — это он мне сказал, Афанасий Степанович, когда в 56-м в Москву вернулся, — ты единственный почти из прежней жизни, кому я могу спокойно пожать руку.
Он сказал, Афанасий Степанович… Но если уж до конца — меня чудом каким-то не вызвали тогда для следствия…
Я сижу давно в сквере, наконец-то, под самыми деревьями на скамейке, где не жарко, где еще в состоянии я существовать, и все думаю: как можно человеку уцелеть в мире по-хорошему?..
Ибо все-то мы в жизни, мы все — жильцы. Так почему же мы больше жмемся, а не живем мы на свете?!
«Ушли на волю… Солдаты залива… Не разобрался… Тысячи тысяч…» А они такие же, как я, а не как ты, слесарь! Это лишь поколения мелькают вроде неодинаковые, а у человека природа неизменна!
И все они, все пойдут, когда будет нужно, куда надо. Потому что в этом и есть всеобщий закон истории.
Потому что даже самые умные, самые знающие философы, если они молоды еще, ничего тут не понимают. Ибо они не прожили жизнь. Не постигли практики!
Я сижу на скамейке, мимо люди идут, посмотрят искоса и проходят мимо. Я единственный сижу, прижимая к себе сбоку костыли, чтобы места было рядом больше, а люди идут, и они не знают, что без меня нет этой жизни! Нет улочек этих без меня, нет переулков, города нет, нет Москвы без меня, что я, Тулякин Павел Захарович, смог бы еще жить и жить, прожить вечно!
— Фу ты… — споткнувшись, прошептал человек, поглядев. — Хромой бес!
Лицо этого прохожего было знакомое, молодое лицо, и голос был уже мне совсем знакомый, я кивнул ему, с поощрением улыбаясь, а он дальше пошел, но все оглядывался, тогда я еще раз кивнул ему, улыбнувшись: потому что меня на Остоженке помнят все!