Читаем Начало конца полностью

Дело было скорее неприятное. Накануне в полпредстве была получена бумага – «директива», – тотчас нашел определение Эдуард Степанович: в связи с московскими процессами предписывалось мобилизовать общественное мнение Европы для энергичного протеста против поддержки, оказываемой буржуазией всего мира вредительским шайкам в СССР. Кангаров, прочитав бумагу, молча протянул ее Эдуарду Степановичу, от которого почти не имел секретов. Эдуард Степанович читал документ долго – подверг тщательному изучению. Весь вид его свидетельствовал о большом напряжении умственных способностей. «Я думаю, в содержании директивы не может быть сомнения», – сказал он, оглядываясь на дверь; понизить голос было невозможно из-за ухудшившегося слуха посла. «Пожалуйста, говорите толком, без предисловий». Эдуард Степанович взглянул на посла с тихой укоризной – он искренне его любил – и высказал свое мнение, основанное на тщательном изучении директивы: в Москве готовится новый показательный процесс. Кангаров изменился в лице и снова прочел бумагу. «Да, вероятно, это так, – сказал он и подумал: – Если он имеет подозрения против меня, то мне не дали бы такой директивы…» Эдуард Степанович понимал мысли своего начальника, Кангаров понимал, что Эдуард Степанович их понимает. Секретарь молчал так многозначительно, что даже стало жутко. «А чем я мобилизую общественное мнение? – сердито сказал Кангаров. – В ассигновках они отказывают. Очевидно, они думают, что тут можно выехать на одной икре!» – «Тут все же дело не в одних деньгах. Тут нужен такт и… дуатэ»[228], – мягко сказал Эдуард Степанович, не сразу нашедший верное слово, но нашедший его, – именно такт и дуатэ. Они поступили не так глупо, – он поправился: – Не так неосмотрительно, что обратились в первую очередь к вам». – «Да, дуатэ. Черта с два тут дуатэ! Пенензы нужны, и очень большие, а не дуатэ», – возразил Кангаров, все же польщенный замечанием секретаря, совершенно искренним и чуждым лести. Он ненадолго вернулся в свое прежнее, вполне нормальное состояние. «Как глупо, как чудовищно глупо то, что он в Москве делает. Зачем этот террор, эти казни, репрессии, и против кого! Против сподвижников Ильича! Это больше чем преступление, это ошибка!» – подумал посол, чувствуя себя и Фуше, и Талейраном. Он только обменялся взглядом с Эдуардом Степановичем. Понимал, что Эдуард Степанович думает то же самое и тоже ни за что об этом не скажет.

– Вы меня звали? – спросила Надежда Ивановна, входя в кабинет. Она засиделась в полпредстве отчасти из-за работы, отчасти потому, что ей хотелось издали взглянуть на платье Елены Васильевны, о котором среди служащих уже ходили и анекдоты, и восторженные отзывы, относившиеся преимущественно к цене. Надя сама подумывала о новом платье. «В том с dentelle cir'ee[229] я была бы непобедима, – думала она печально-иронически, вспоминая одно платье, выставленное у парижского портного, – впрочем, тут и побеждать некого: не Эдуарда же Степановича». Но об этом платье и мечтать не приходилось: «Хоть каждый день отказывай себе в сладком, на него за год не сбережешь!» – как на беду, она в последнее время пристрастилась к глазированным фруктам, и отказ от сладкого постоянно откладывался: «завтра начну». Мысли о платье и о сбережениях неожиданно привели ее к мысли о Кангарове. Она на прошлой неделе твердо себе сказала, что за него замуж не выйдет. «А служить у него буду дальше, пока не найду другой работы. Куда же мне деться? И пусть «как таковая» при нем и остается!»

Эдуард Степанович откланялся. В последние дни он уже немного изменил свой дипломатический тон. Прежде, когда он оставался в обществе полпреда и Надежды Ивановны, выражение его лица означало: «Я ничего, решительно ничего не слышал, не знаю и не замечаю». Теперь появился и легкий дополнительный оттенок: «Но если бы что-либо и было, то в столь интимных делах никто никому не судья, и во всяком случае я сохраняю полный нейтралитет в отношении обеих сторон». «Обе стороны» были, разумеется, Елена Васильевна и Надежда Ивановна; каждой из них секретарь посольства готов был предоставить то, что дипломатами на дурном русском языке называется «правами наиболее благоприятствуемой державы».

– Что это ты нынче так поздно засиделась, пташка? – спросил, просветлев, Кангаров. Он в последнее время называл Надю «пташкой» или «пчелкой»: «птичка» уже не доставляла ему прежнего наслаждения. – Много работы?

– Да, надо было переписать ту записку, которую вы дали вчера. Только что кончила.

– Посмотрите на нее, какая прилежная… Ну, так вот тебе письмо. Из Москвы, – сказал полпред, подозрительно на нее поглядывая. Надя вспыхнула: почерк был Женьки, которому она послала свой рассказ.

– Спасибо… Больше ничего?

– Нет, не ничего, а чего. Я хотел тебе сказать… Но если это письмо так тебя волнует, то ты можешь его прочесть сейчас же, я подожду.

– Оно нисколько меня не волнует.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже