– Отстаньте! – сердито сказала Надя, отталкивая его. – Оставьте. Вообще я должна очень серьезно с вами поговорить. Я решительно прошу вас бросить все это.
– Что «все это»? Что бросить? Дурочка!
– Там дурочка или нет, но я решительно должна вам сказать, что тут полное недоразумение. Я все думала, что вы шутите. Но если я ошибалась, то категорически вам заявляю, что никогда не буду вашей женой. И с Еленой Васильевной не советую вам разводиться. Но это не мое дело, извините меня… А я вообще твердо решила уехать в Москву и это тоже давно хочу вам сказать. Хотела бы даже немедленно. Найти другую секретаршу вам будет нетрудно.
– Да ты рехнулась! – сказал Кангаров, апоплексически краснея. Он быстро поднялся с места. Лицо его исказилось, шафранные глаза стали совершенно безумными. «Что, если его сейчас разобьет удар? Что, если он меня ударит?» – подумала она и, с ужасом на него глядя, отступила назад. Кангаров шагнул к ней. Если бы на нем был пиджак, он не ударил бы Надю, но, верно, схватил бы ее за руки, за плечи. Фрак и выпученная тугая рубашка исключали возможность резких жестов.
Дверь без стука отворилась. Вошла Елена Васильевна. Надя вспыхнула. Елена Васильевна смерила ее взглядом, но больше по привычке. Ей не хотелось расстраиваться, и все ее мысли были заняты балом. Она не заметила состояния мужа или сделала вид, будто не замечает.
– Здравствуйте, – сухо сказала она и обратилась к мужу: – Ну вот видишь, я не опоздала. Как всегда, не ты меня будешь ждать, а я тебя.
Надя вышла из кабинета. Она была очень взволнована. И в первый раз в жизни ей показалось, что есть
XXVII
В день бала у обер-гофмаршала было ненамного больше работы, чем в обычные дни: вековой механизм дворца действовал очень исправно. Обер-гофмаршал встал, как всегда, в одиннадцатом часу утра; проснувшись, полежал еще с четверть часа в своей нелепой, похожей на катафалк, огромной кровати с балдахином, думая о разных предметах, в большинстве очень приятных: о предстоящем бале (к его собственному удивлению, придворные балы и теперь, на старости лет, еще доставляли ему удовольствие), о вчерашнем разговоре с юной, милой принцессой, всего больше о новом и лучшем сокровище своей коллекции марок: два дня тому назад, нарушив смету, значительно выйдя из бюджета, он, после мучительных колебаний, приобрел наконец Британскую Гвиану 1856 года, «blaск on magenta, the famous error». Это было безумие. Однако он чувствовал, что без Британской Гвианы жизнь потеряет для него не всю прелесть, но значительную часть прелести.
В четверть двенадцатого он был готов. Обер-гофмаршал относился недоброжелательно к тем государственным людям, которые встают в пять часов утра или в пять утра ложатся. Многие министры, по их словам, работали восемнадцать часов в сутки. Обер-гофмаршал давно знал всех министров своей страны, знал очень многих иностранных, и, по его наблюдениям, ничего дурного с миром не произошло бы, если б они работали несколько меньше, «ну, хотя бы как Бисмарк, который вставал в двенадцать дня, позже меня». Он думал также, что работать восемнадцать часов в сутки невозможно: соврать гораздо легче.
В его ведомстве, во всяком случае, восемнадцатичасовой рабочий день отнюдь не требовался. После утреннего завтрака обер-гофмаршал обошел свое хозяйство, убедился, что все его распоряжения выполнены точно, и отправился верхом на прогулку в парк. Катался он не менее часа, и вид этого красивого старого человека на кровной лошади действовал успокоительно на всех, даже на очень нервных прохожих, свидетельствуя о том, что в мире ничего тревожного не происходит. Завтракал обер-гофмаршал с королевской семьей, затем поднялся к себе, отдохнув, поработал над какими-то докладами, написал страницу дневника. Марками он в этот день не занимался, но во время работы часто, всякий раз светлея, вспоминал о Британской Гвиане 1856 года, теперь наконец приобретенной.