Симон наконец уложил на примятую траву саквы, разложил поверх хлеб, сало, огурцы, бутылку с водой, зеленый лук и даже соль в тряпочке. Он расстегнул ворот гимнастерки, посмотрел на небо, победоносно подмигнул мне, улыбнулся — и тут же нахмурился. «Э–э, брат, ты, оказывается, шуток не понимаешь. Обидчивый! Шутил я, ей–богу, шутил! Однако хорошо, что обиделся. Запомнишь лучше, что в дороге требуется… А теперь ешь, иначе отощаем, домой не дойдем. Ешь хорошо — красноармейцем будешь!»
Небо между тем нахмурилось, тучи скрыли солнце и стремительно, как бы со всех сторон одновременно двинулись к лесу. Запахло сухой травой, гарью и пылью. Подул резкий ветер. Голубым ослепительным зигзагом, разметав огненное корневище, вспыхнула низкая молния и тут же раздались тяжелые раскаты грома. Казалось, великаны грозно, с сухим треском раздирали на куски небо. Лес наполнился беспокойным шуршанием, невнятными звуками, глухими шорохами. Все живое: птица и зверь—замерло в ожидании грозы. Где‑то рядом профыркали, прошмыгнули мимо ольховых кустов несколько рябчиков, и снова одна за другой заполыхали молнии. Я хотел перекреститься, но постеснялся Симона. Дикий порыв ветра закружил деревья, прочесал кроны вязов и дубов, вывертывая изнанкой трепещущую листву. Быстро собрав остатки харчей, мы кинулись под деревья — и сразу же крупный, шумный дождь накинул на лес свою алмазную сеть.
— Ничего, дождь не дубина, да и мы не глина! — шутит Симон. А солнце уже оплавляет бока темным тучам. — Летом ведро воды — ложка грязи, — продолжает Симон, — дождь мочит, а солнце сушит!..
Я понимаю, это Симон хочет загладить недавнюю обиду. Очень хорошо знал я эту манеру взрослых — сделать детей мишенью для укоров и насмешек, которые опасались сами высказать их родителям. Может, Симон и не хотел меня обидеть, может, это моя мнительность? Отец говорит, что все бедняки мнительные, а богатые, наоборот, — им хоть промеж глаз плюнь, — лишь бы выгода! «Свинья не брезглива — оттого и сало на ней».
А Симон рассказывает мне всякие староармейские истории, из которых следует, что все «вашблагородия» недоумки, а солдатики все — хитрованы и ловкачи! Послушаешь Симона — пожалеешь всех начальников — от генерала до фельдфебеля. Доставалось им от солдат!
Идем некошеными лугами в густых душистых травах и цветах, тронутых первым дыханьем увядания, отмеченных осыпающимися семенами. Воздух напоен медовыми запахами созревшего разнотравья. Скоро и здесь зазвенят косы, ляжет валками медовое сено.
Солнце снова играет в небе, жарит в полную силу, будто грозы и не было. Снова в воздухе глубокий покой, не шелохнутся белые тучки на горизонте. Набравшись живительной влаги, зелень словно в сладкой дреме. Гомонливей чиркают небо ласточки–щебетуньи да беспокойные горихвостки. От зари до зари трудятся пташки, чтобы прокормить подросших птенцов. «Скоро все работы навалятся сразу, — говорит Симон, — и косовица, и сенокос, и озимый клин пахать. Макушка лета — мужику зевать нельзя! Все высыпят в поле, на дворе пусто, а в поле густо. Ведь зимой не шуба греет, а хлеб. Хлеб на столе, то и стол — престол, а хлеба ни куска, так и стол — доска»…
…Из‑под ног сигают кузнечики, реже — потревоженная птичка. А вот и родник!
Мы обшарили всю траву вокруг родника и не нашли черпака. Симон никак не хотел поверить, что кому‑то взбрело в голову унести или запрятать черпак. «Какой же мужик это сделает!»
Утром мы проходили мимо родника, и я видел этот черпак: выдолбленная осиновая чурка, насаженная на длинную палку. Мы в лесу выпили всю воду (после сала— много воды пьется) в надежде на дополнительный «водопой» из родника. И надо же: прошел здесь нехороший человек…
Я нагнулся над родником — и опять неожиданность: полный родник грибов! Красной точечкой светит на поверхности воды божья коровка, словно приглашает в уютную глубь родника.
— Это баба наклонялась, и подол, а то, может, и лукошко из рук выпустила, — тоже склонясь к роднику, объясняет мне свою догадку Симон. — Давай я тебя за ноги подержу, а ты грибы соберешь.
Как ошпаренный, отпрянул я от Симона. Хоть родниковый колодец не такой уж глубокий, но я себя не чувствую способным на подвиг во имя подосинников и лисичек. А Симон в азарт вошел, глаза возбужденно светятся, нос задрался больше обычного: «Не робей, Саня!»
Я проклинаю и родник, и грибы, и упрямство Симона. Если ему вдруг захотелось, при чем я здесь? Я, мол, еще не разочаровался в жизни. Обо всем этом должен был сказать за меня Симону мой недвусмысленный испуг. Есть еще надежда, что Симон шутит. Взрослые обожают шутить с серьезным видом. Их хлебом не корми, дай только нагнать страху на малого…
Однако не ослабляет свою атаку Симон. Лихой кавалерист! Я знал, что мой удел восхищаться мужеством красноармейца в книжке, бывшим красноармейцем Симоном — в жизни, но я сам трусоват, я смерти боюсь. Не полезу я в колодец!..
Но как это сказать Симону, который уперся на своем, как вол перед бродом? Трус даже сознаться в трусости боится…