Следующую пару часов Питер проводит в галерее, занимаясь тем, что они с Ребеккой когда-то назвали Десять Тысяч Дел (скажем, в разговоре по телефону: "Что у тебя?" — "Ну, в общем, Десять Тысяч Дел"), их условное обозначение непрекращающейся лавины и-мейлов, телефонных звонков и встреч, их способ сообщить друг другу, что они заняты, не вдаваясь в подробности, потому что неохота и неинтересно. Что касается Гроффа, то Юта просто бросает на Питера взгляд (который он называет "германским"), исполненный тевтонской надменности и недвусмысленно выражающий именно то, что он и призван выразить: "Послушай, детка, в мире столько всего происходит, почему бы тебе не найти более подходящий повод для беспокойства?" Ему бы хотелось обсудить с Ютой то, что не удалось обсудить с Ребеккой: проблему компромисса. Он отказывается считать этот вопрос тривиальным. И более того, ему бы хотелось поговорить с Ютой о том, что, может быть, им пора закрыть галерею и заняться чем-нибудь другим. Чем именно, сказать, конечно, трудно. Да и вообще, с чего он взял, что Юта, которую вполне устраивает и ее работа, и "неплохое искусство", вообще захочет поддерживать разговор.
Тем не менее. Хорошо было бы все это с кем-то обсудить, и, хотя, конечно, самый реальный кандидат в собеседники — это Бетт, как раз с ней ему говорить не хочется. Он не уверен, что ее разочарование в галерейном деле — не защита. Кому приятно покидать вечеринку, которая только-только набрала обороты? Не связано ли ее внезапное отвращение к коммерции с надеждой таким образом отогнать болезнь? Хорошо ли ему, здоровому и еще сравнительно молодому человеку, жаловаться, что он остается на вечеринке, с которой сама Бетт вынуждена уйти?
Он садится на поезд в Бушвик (времена лимузинов прошли; даже если вы лично еще можете себе это позволить, совершенно невозможно подкатить к мастерской, как какой-нибудь, прости господи, расфуфыренный английский король. Во всяком случае, не в наши дни, не тогда, когда просишь художника принять во внимание то обстоятельство, что, несмотря на все самые искренние усилия, его работы могут не продаться по той простой причине, что — как вы, возможно, слышали? — рухнула мировая экономика). Питер по-прежнему носит костюмы, во-первых, потому, что они у него
На Миртл-авеню он поднимается в негустой и довольно хмурой толпе тех, кому не слишком сладко живется в этом мире. Одиннадцать сорок утра на "Канарси-баунд Эл" — не время и не место для успешных и процветающих. Наверное, Бушвик выглядит примерно так же, как, по представлениям Питера, должен выглядеть окраинный Краков (где, надо признаться, он никогда не был) или любой другой восточноевропейский город, беспощадно промышленный под Советами и до сих пор остающийся промышленным, мрачным, к чему в наши дни добавилась еще и общая дряхлость, и запустение. Как и в Восточной Европе, в Бушвике то тут, то там пробиваются ростки новой жизни — супермаркет, кофе-хаус, но преобладают дотлевающие угли старой: тусклый облезлый магазин для новобрачных; химчистка, в которой, видимо, всерьез надеются, что выставленная в витрине стопка рубашек под засыхающим фикусом — отличный манок для потенциальных клиентов.
Питер направляется к мастерской Гроффа, поглядывая на номера домов. Да, что правда, то правда: в Бушвике нет ничего примечательного. Собственно, он никогда и не стремился быть примечательным, с самого начала смиренно согласившись на роль окраинного и утилитарного. Те, кто построил эти пакгаузы, склады и гаражи, едва ли предполагал, что когда-нибудь здесь будут жить. Здесь на городской окраине, по крайней мере, в этом конкретном районе, мы явно сталкиваемся с другим набором основополагающих идей. Если строительство Манхэттена было связано с грандиозными планами и амбициями Промышленного Века (взгляните на этих мускулистых богов-рабочих, поддерживающих колонны и карнизы, на эти зиккурато-подобные здания, тянущиеся к небесам, которые никогда еще не казались такими близкими), то Бушвик — бог знает, когда его построили — от рождения безлик и зауряден, с самого начала предназначен быть где-то сбоку, служить не более чем хранителем товаров и, вообще, похож на крепкого, но ограниченного старого дядюшку из какой-нибудь знаменитой семьи, приличного человека, обделенного и красотой, и воображением, исправно выполняющего свои скромные обязанности, — того, кого все знают, но не слишком любят.
А между тем за некоторыми из этих створчатых складских окон работают художники.