И он был и рад — провалиться сквозь землю, пройти насквозь Ад, и оказаться по ту сторону, чтобы найти там Кита, да только все напрасно. Усилия тщетны: Кит ходил с ним по одной земле, дышал одним воздухом, это он, он сам оттолкнул его, это он сам от Кита отрекся и сбежал в ночь. И — не оглянулся. И сейчас он уже не пылал гневом, не предавался возмущению, думал: слова Кита были справедливы, хоть и сказаны в сердцах. В конце концов, кто он такой, Уилл Шекспир: ничтожный должник того, кого любит, никчемный муж для своей жены, предавшийся блуду сын, от которого отрекся даже его отец.
Кит был прав, и это он, именно он не сумел усмирить свою возросшую непомерно гордыню, и получил — сполна.
— Ну, вот ваша комната, — сказала мисс Джинни удовлетворенно, и Уилл вынырнув из своего оцепенения, подумал: наверное, она никому не может ее сдать, только таким бедолагам, и то, наверное, не всем.
В комнате ничего не изменилось — все тот же тюфяк на полу, стол, прислоненный к стене, маленькое слюдяное окно вверху. Только инея не было, но ведь уже почти весна.
Уилл почувствовал, что у него совсем нет сил, их остатки ушли на подъем по шаткой лестнице, а теперь ноги ему отказали. Он опустился на тюфяк — тот же самый, набитый той же соломой, что и тогда, когда они были здесь с Китом… Думать об этом было так больно, словно он сам из себя тянул жилы, сам себе вскрывал грудную клетку, чтобы достать еще живое, трепещущее сердце. Уилл ткнулся головой в колени, малодушно пряча от мисс Джинни покрасневшие глаза.
— Ну, будет вам, мастер Уилл, не убивайтесь так. Все еще будет хорошо, вот увидите, — зачем-то говорила ему мисс Джинни, отступая так, что дрожание пола отдавалось во всем существе Уилла, — вот сейчас еще одеяло вам принесу…
— Спасибо, — губы Уилла улыбались, потому что он знал: надо улыбаться.
Мисс Джинни ушла, и он свернулся калачиком на тюфяке, укрываясь одолженной в «Театре» багряницей, словно воин, павший в неравном бою с вражеским войском. Да только войско это было — его собственные демоны, которых он не смог, не сумел обуздать в этот раз.
Сколько он пролежал так — без движения, скрутившись в три погибели, укрывшись плащом, с сухими, открытыми и невидящими глазами — Уилл бы сказать не мог. Час, а, может, целые сутки? Когда в дверь забарабанили, он думал не отвечать — Кит не придет, Уилл это знал наверняка. А остальное — кто бы ни был, что бы ни было — подождет. А, может, и вовсе обойдется.
— Уилл, да впусти же меня, Уилл, ну что ты! — умолял за хлипкой дверью чей-то знакомый голос, а другой вторил:
— Да высади ты ее, Бербедж, как бы он себе чего не сделал — видел я Марло сегодня, как с креста сняли, прости Господи, что в такой день…
Уилл больше не слушал, кинулся стремглав открывать, позабыв, что дверь не заперта и что ему достаточно только кликнуть. Он стоял на пороге, глядя на Дика Бербеджа, страдательски заломившего свои соболиные брови и на Кемпа, топорщившего рыжую бороду и вид у него, должно быть, был совсем безумный, потому что Кемп сплюнув, фыркнул:
— Что я тебе говорил, Бербедж…
А Дик зачастил, с порога обняв за плечи, заглядывая в глаза, будто перед ним было дитя малое:
— Ну что ты, что ты Уилл, пойдем-ка в «Сирену», выпьешь, развеешься…
И Уилл не нашел в себе сил отказать.
Туман клубился, ширился, отдавал свежей кровью и скользким, мускусным, грешным потом сплетающихся, будто корни предвечных деревьев, обнаженных тел. Было непонятно, сон это, или явь, день или ночь, развеселая окраина Лондона, напряженная, как обхваченный ладонью член, улица Хог-Лейн, или самый последний круг Ада. Даже если это было сердце Преисподней — оно билось в том же ритме, что сердце Кита, позабывшего свое имя, заменившего его тенью, следовавшей за ним, куда бы он ни бросился.
Да и к чему было знать свое имя, помнить, сколько бутылок вина выпито, и сколько — выблевано на собственные колени, если вокруг плясали маски, личины, оскаленные, отупевшие в выражении зависшего в пространстве, спертого, как воздух в легких, вожделения.
Он снова, снова, снова позволял делать это с собой. Сколько их было — тех, чья похоть питалась звоном денег в его кошельке и звоном бешеных аплодисментов в его потерянном имени? Сколько их — пахнущих, как звери, движущихся, как звери, смотрящих, как звери, — брало его на измятой постели, на полу, стоя у стены, снова, снова, снова? Над дрожащим столом, на четвереньках, опрокинув на спину и привалив надгробным камнем — а ему было мало, так мало, чтобы вывернуться наизнанку и выбросить из себя, вытащить вместе с каждой костью и жилой воспоминание о том, кому не надо было даже прикасаться к этому ноющему от переполнения телу, чтобы…
Белый пожар взрывался под зажмуренными веками. Кит хотел держать глаза закрытыми, а все остальное в нем было распахнуто, как церковные ворота, как рана, о которой стоило лишь насмешничать со сцены — до того несерьезна она была. Он содрогался в череде судорог, пятная и без того нечистые простыни. Потом — не мог.
— Еще. Я сказал — еще! — кто-то требовал, налагая печать на его распухшие, растресканные губы.