Читаем Над краем кратера полностью

Срез породы – в несколько миллиметров – под микроскопом. Свет сквозь скрещенные линзы исландского шпата тонко окрашивает в лимонное, коричневое, зеленое, розовое – минералы, сочетающиеся в породе. Свет работает в камне, открывает душу камня, его световой сон, окаменевшую память земной плоти, горячих ее денечков. Горка шлифов рядом с микроскопом. Кропотливо описываю каждый шлиф: у меня дипломная работа по петрографии.

В лаборатории сумрак, горят настольные лампы, груды книг на столах. И в каждом камне, вещи, тетради, блокноте, справочнике – работа, работа. А за окном во всю цветут деревья, потеют стволы, круглятся облака, как будто рядом, за деревьями, фрегат напряг все паруса, и только ждет: сбежать бы.

И мне кажется, только бы выйти в море, и я уже иной, и прошлое оставлено на берегу вместе с одеждой, как в притче о принце Сакья-Муни, который, сбросив старые одежды, стал Буддой. А пока надеваю пальто, хранящее память тяжких мгновений, и мне понятна неприязнь человека к тому, кто слишком много о нем знает.

Прежде, чем уйти в общежитие, иду через университетский двор в столярную, где пахнет свежими стружками. Старые студенческие столы, испещренные надписями. Их врезали ножичками, гвоздями в память скучных часов. С жадностью читаю клички, любовные излияния, ножевую боль разочарований. Старые столы обновляются: веселый дядя Коля с карандашом за ухом стучит по дереву. Меня успокаивает глухой стук деревяшек.

Я завидую деревянным вещам, их не тонущей лёгкости и забывчивости. Вчера были деревом, держались за землю, рвались в небо, жили взахлёб, а сегодня с готовностью принимают полагаемую и пролагаемую им топором и рубанком форму. Беспамятны. Пахнут свежестью. Легко и глухо откликаются на любой удар судьбы. Беззлобно отзывчивы и всепрощающи. Только вот огня боятся, а меня опалило, сожгло, но не испепелило.

Постукивает дядя Коля по дереву, скоблит. Сбрасывают столы груз памяти тех, кто, переплыв на этих утлых кораблях университетское море, давно и прочно осел на суше, так что и не обнаружить в этих столах отошедший в прошлое кусок своей жизни. Хотя, как я вычитал, безуспешно пытаясь забить себе голову всякой всячиной, хранили же афиняне много лет корабль Тезея. Только меняли обветшавшие доски и бревна на новые – свежие и крепкие. Так, что одни философы считали, что корабль уже превратился в новый. Другие же – что он остается самим собой. Постукивает дядя Коля по деревянным предметам. Холодный восторг прошибает меня: стать деревом.

Только дерево может понять каторжника. Приковано к земле, как я прикован к месту, где отстучали ее каблучки.

Что оно – дерево? Порыв к небу земли, простирающей ветви рук, – замерший одеревеневший крик.

* * *

Защита прошла сверх ожидания. Ребята волновались, а я был так далек, так отстранен внутри, так четок в деле. Невыносимо жить в городе, в закоулках которого, в стенах, деревьях, мостовых, в самом воздухе – столько твоей памяти. Скорее бы в Крым. У меня направление в Симферополь, в Институт минерального сырья.

В коридорах Университета – сухое солнце, пыль на подоконниках.

До Одессы, а там – на корабль.

В вестибюле идет побелка. У крыльца совсем молоденькие неуверенные мальчики и девочки смотрят, как на диковинку, на покрытый пылью фонтан у входа, который за пять лет моей учебы так и ни разу не забил, но для них он первая увиденная ими неотъемлемая часть будущей их студенческой жизни.

Сушь, суша – торчит из дворов, из-за домов, и – до самого неба. Даже не верится, что завтра-послезавтра оторвусь от нее хотя бы на сутки. До Ялты.

Быть может, последний раз бреду, как в бреду, по земле этого города. Медленно, осторожно спускаюсь по каменным ступеням к озеру. Слева от меня – Зеленый театр: железный скат крыши, две каменные лиры по бокам сцены. Но чем ниже спускаюсь, тем более с разных высот он погружается в беспорядочно набросанную зеленую пыльцу листьев и веточек, в древесный хаос. Только и плывут едва видные лиры. Всё смягчается, но рана не затягивается. А на безмятежно голубом с врачующей ватой облаков небе справа от меня тонко трепещет береза, паутина веток и листьев – почти растворяющийся в голубизне рисунок.

Воробьи скандалят, кучей копошатся в траве рядом с тропой, по которой иду. Ветер с южных склонов падает наискось через озеро, дует в северный берег, прямо и скудно расчерченный высокими пирамидальными тополями. А за ними, чуть повыше видны прямые белые осины между изгибами елей и холодной темной зеленью хвои. Дует ветер, раздувает волны у берега, и на стволах то свет, то тень, пятна солнца на хвое, на земле, всё колышется, трепещет, всё прохвачено ветром, живет на ветру, и оттого парочки, сидящие на скамейках, кажутся неподвижными, только треплются края их одежд. Около блондиночки в брюках прыгает, как заводной, песик, и порыв ветра доносит до меня обрывки лая. А вторая парочка, сидящая ко мне спиной, будто и вовсе уснула, но слышу обрывки гитарных аккордов: может ими переживается счастливый день в жизни, на сквозном ветру.

Перейти на страницу:

Все книги серии Роман юности

Над краем кратера
Над краем кратера

Судьба этого романа – первого опыта автора в прозе – необычна, хотя и неудивительна, ибо отражает изломы времени, которые казались недвижными и непреодолимыми.Перед выездом в Израиль автор, находясь, как подобает пишущему человеку, в нервном напряжении и рассеянности мысли, отдал на хранение до лучших времен рукопись кому-то из надежных знакомых, почти тут же запамятовав – кому. В смутном сознании предотъездной суеты просто выпало из памяти автора, кому он передал на хранение свой первый «роман юности» – «Над краем кратера».В июне 2008 года автор представлял Израиль на книжной ярмарке в Одессе, городе, с которым связано много воспоминаний. И тут, у Пассажа, возник давний знакомый, поэт и философ.– А знаешь ли ты, что твоя рукопись у меня?– Рукопись?..Опять прав Булгаков: рукописи не горят. «И возвращается ветер на круги своя».

Эфраим Баух , Эфраим Ицхокович Баух

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги