А внизу скользят яхты, и недалеко от меня замер мальчишка у дерева, не мигая, следит за ними. На ветру, бездумно, в пляске солнечных пятен, вот так, замерев, можно подолгу слушать счастливый ток проходящей жизни. Как подробны эти тропы, и камни, и деревья, никогда ранее не замечал: может, день по-особому ясен и полон солнца.
А к южному берегу озера ветер исчезает. Тишь, дремота, даже паутина, влажная трава, выходящая прямо из воды, плесень, топь. Дремлет на солнце аллея, понизу черная от стволов, поверху нежно-зеленая, как бы обрызганная желтизной, небрежно свисающая до земли зеленью плакучих ив, такая, кажется, далекая от всего, что вершится на озере. И странно следить отсюда за беззвучным скольжением яхт, похожих на белых бабочек, сложивших крылья. Четыре плывут в одну сторону, одна – в противоположную. Потом уже семь плывет в обратную сторону, и это тягучее скольжение, радостное само по себе – в солнце, в просторе, в ветре – печально и непонятно тяготит, быть может, отъединенной от тебя праздничностью, уже не доступной тебе.
Поднимаюсь по асфальтовой дороге вверх, и сзади, внизу, как бы в проёме, все меньше, сумрачней – озеро. Исчезает крохотная ее полоска, медленно перечеркиваемая яхтой. Дорога изгибается, бежит за дома, заборы, как будто поспешно пытается также перечеркнуть память об озере, о только ушедших минутах, накладывая один поверх другого – забор, крыши, небрежно крытые вперемежку малой красной черепицей и большими серыми плитами, стены, наискось вытесняющие и перекрывающие друг друга вверх по склону, стены сараев, домов, подсобок. Проносится мотоцикл, обдав бензинной гарью, как будто не было, и быть не может – совсем рядом – голубого безмолвия и белого скольжения яхт.
Последний раз иду по этой старенькой улице, заросшей каштанами, к общежитию. И полна улица тех же солнечных пятен и тишины. Старые камни мостовой, запертая церквушка – сквозь листву. Обломки раскрошившегося забора. Рядом – баня: распаренные лица, пиво в бокалах, парикмахерская с затхлым солнцем и мухами между оконных рам, хриплые споры у входа, пар и пятна сырости. А напротив, у входа в полуподвал, семья – отец и две девки – сидят на теплыни, глазеют.
Толкают меня на рынке. Шум, едкий дым, горелый запах. Жарят, парят, продают, едят, пьют – работают.
В общежитии пусто, прохладно. Лежу на койке. Скрипел на ней пяток лет, а как будто уже чужой, – и в этих стенах, и на улице, и в городе.
Давно не был на центральном проспекте, который раньше так тянул к себе. Спускаюсь к нему через парк. В солнце, начинающем клониться к закату, сквозь листву, издалека, но так отчетливо в свете, бьющем им навстречу, вижу знакомую компанию, как бы идущую в мою сторону. Высится Царёв. Рядом с ним коротконогие парни – Витёк и Данька. Чуть сзади – Гринько, который должен был уже уехать, но не может оторваться от городской компании, снисходительно терпящей его, провинциала. С ними – Лена. Сбоку от всех, как бы отдельно, и все же – рядом с Царёвым. Впервые вижу их вместе. Слышу знакомое гоготанье.
Преимущество сравнительно небольшого города в том, что в самом центре его внезапно можешь найти спасенье, встретив почти одновременно самого нужного и самого приносящего боль человека.
По соседней аллее парка, не видя меня, куда-то идет Нина. Догоняю ее почти прыжком.
– Нина!
Удивленно оборачивается.
– Нина, ты мой якорь спасения, слышишь?! Не поможешь, умру на месте.
– Да в чем дело, ненормальный?
– Погляди туда, на проспект. Видишь?
– Ну, вижу.
– Ты должна меня взять под руку. Мы выйдем им навстречу и только помашем ручкой.
– Ты неисправим. И нужна тебе эта дешевая пантомима?
– Иногда дешевая пантомима важнее самой жизни.
Мы вышли им навстречу столь внезапно, что гогот мгновенно оборвался. Это тянуло на немую сцену финала гоголевского «Ревизора». Нина прижималась ко мне, и мы на удивление естественно слились. В те студенческие годы публично идти под руку, да еще так, чтобы девушка вела тебя, было неслыханной дерзостью, напрашивающейся на далеко идущие выводы. А ведь Нина согласилась, не раздумывая. И так улыбчив был наш взгляд, и так приветлив был взмах наших рук. Мы прошли мимо как бы мельком. Но я успел заметить обостренным боковым зрением испуг на лице Царева. Лена вообще выпала в осадок. Но больше всех ошеломлен был Витёк: споткнулся, чуть не упал, лицо его побелело, как мел. Я торжествовал, я был великолепно зол, ощущая боль и сладость мести одновременно – такой смеси чувств я еще не испытывал.
– Нина, ты меня спасла. Я знаю, куда ты идешь?
– Откуда?
– При таком везении, какое сейчас случилось, наитие раскрывает свои тайны.
– Говори понятней.
– Ты идешь на стадион у озера. Там сегодня игра.
– Марек просил меня поболеть за него. Я не могла ему отказать.
– Я тебя задержал. Так смотри, – я поднял руку, не оглядываясь, и тотчас рядом раздался скрежет тормозов. – Такси подано.
В машине я тихонько, почти на ухо, прошептал ей:
– Еду на работу в Крым. Завтра, поездом до Одессы, а там – теплоходом. Помнишь песенку Утесова? —