Профессор Валковский, светило в палеонтологии, лучший специалист по аммонитам, невысокий коренастый старик с седым ежиком волос, красными глазами, потомок донских казаков, медленно, но прочно, все корпусом передвигается по земле прямо на вас. Короткими сильными пальцами то ли хлопает вас по плечу, то ли прощупывает ваши кости. С видимым удовольствием, почти напевая, озвучивает имена аммонитов, как будто тоже пробует их на голос: Тарамелицерас, Стребли-тес оксипиктус. О странностях Валковского ходят легенды. Отправляясь в город, он во всех карманах заготавливает по тридцать или пятьдесят копеек на случай штрафа, ибо переходит улицы в любом месте, где ему заблагорассудится, и забывает брать билет в автобусе. При переезде на новую квартиру, он все хлопоты предоставил своей дочери, старой деве. Сам только вложил в рюкзак обрывки каких-то рукописей и оленьи рога, подаренные ему в молодости ближайшим другом, и так, с ветвистыми рогами по обе стороны головы, прошествовал через весь город, бубня себе что-то под нос. На свисток и стучащие сапоги даже не обернулся, а сквозь рога и через плечо сунул деньги и терпеливо ждал, пока возьмут. Милиционер не стал с ним вступать в объяснения.
Профессор никогда ничего не растолковывает, но под его взглядом, по-моему, начинает четче и быстрей работать мысль. С двумя сотрудниками он ведет геологическую съемку на Чатыр-Даге. Я же занимаюсь этим на Демерджи-яйле с Георгием, который уже несколько лет работает в Институте.
В одной из его комнат прилежно изучаю разрез яйлинской серии пород. Начинается нижним оксфордским слоем юрского периода – глинами с песчаником, конгломератами, рифовыми и слоистыми известняками. По студенческой привычке представляю себе, как море то откатывается, и на мелководье складываются в конгломераты грубые куски пород. Чуть глубже образуются известняки, еще глубинней – тонко дисперсные глины. Под верхним оксфордским слоем лежит титон, а под ним – лузитан. Ими и предстоит заниматься: отмечать на карте, собирать образцы. Гигантский сброс рассек горы, часть которых ушла под море. А в оставшиеся – слои обнажились.
В комнате солнечно, ветер шевелит страницы книги, карты, бумаги. Юрский период для меня ирреально освещен или, скорее, освящен ядовито зеленым светом английских лужаек, который бьет из слов «оксфорд» и «кимеридж». Из лежащего выше мелового периода в слоях «сеноман», «турой» высвечиваются краски импрессионистов, ослепленных солнцем французских пространств. В «Маастрихте» и «дате» проступает голландский темно-коричневый колорит, Рембрандт и Ван-Эйк.
Знал бы Валковский, что творится в моей голове, он, человек жестких принципов дела, твердо бы решил: таким не место в геологической науке.
Работа же нам с Георгием предстоит следующая: проследить сброс по южному склону Демерджи-яйлы, собрать ископаемую фауну с коренной и сбросовой части, отмечая места взятия образцов на карте аэрофотосъемки. Потом сопоставить образцы, чтобы определить к какой части они относятся. Во время сброса более молодая часть массива соскальзывает по более древней, а линия сброса тысячелетиями стирается. Только по фауне можно определить, какие породы древнее, а какие моложе, и доказать таким образом, были ли вообще сброс.
Сборы идут полным ходом. Укладываем провиант, палатки, спальные мешки, бумаги.
Шатаюсь по симферопольским улицам, – вечерним паркам. Обжигают звезды, голоса. Не гуляю, а почти бегу: до задыхания быстрый бег моей жизни: куда, зачем? А может, и надо так: скорее, скорее, ветром обдерет, душу корой покроет?
Едем в горы. Толкаем газик. Выбираемся на известняки. Тут уже легче. Когда поднимались вверх, у подножия казалось – горы сжевали небо. Теперь, наверху, кажется, снова выплюнули.
Аадим палатку. Это единственное человеческое пристанище на плато над Алуштой и Караби-яйлой с востока, и Чатыр-Дагом с запада.
Вечер. Пыль. Чабаны гонят стадо овец. Звенят колокольчики. Георгий говорит:
– Сходи за водой. Вниз по ущелью. Потом к чабанам пойдем.
Источник. Волосяные брызги воды. Водяная власяница. Соорудить бы скит, да на весь остаток жизни.
У чабанов – землянка, кош. Все в ней прочно – стол, нары, запах сухих трав. Кладем на стол свой пай.
Чабан Василий, заросший, кепка на макушке, готовит на костре. Старший чабан Кузьма, спокойный, медлительный, отирает ладонью крепкую лысину, медленно роняет слова. Опирается на посох, называемый тут керлыгой. У ног его собаки с чудными татарскими кличками. Рыжая, поменьше – Сараман, белая, побольше – Чубарь-Кулах.
Присаживаюсь на корточки рядом с Василием, изредка подбрасываю в огонь хворост. Василий смотрит на меня, изредка посверкивает в сумерках белками глаз:
– Да ты не жалей хвороста. Боишься задымить хату? Наша хата не задымится: сверху небо, снизу земля, а сбоку – собственная спина.
В чабаны податься, что ли?
Ночью долго не могу уснуть. Георгий храпит в палатке, а я сижу на камне у входа.
Овечье небо Крыма.
Овечий сыр Млечного пути.
Простая древняя и такая прекрасная жизнь.
Может быть, еще есть надежда?