Писаренко, искоса поглядывая на мальчишку, отстегнул подпруги, вытащил их, снял седло и, внимательно осмотрев потник, сковырнул прилипшую травинку.
— Гавриловну не стоит сразу тревожить, — сказал он подошедшему Миронову. — Она и так немало горя хлебнула, опеклась.
Миша нагнулся, тронул холодный отцовский лоб и пошел по мокрой траве, истоптанной сапогами и копытами.
— Последи за парнишкой, — приказал Миронов, — успокой. Тяжело ему.
— А то легко, — со вздохом сказал Писаренко, — отец у него хороший был.
— Отца всякого жалко, — строго сказал Миронов, — и хорошего и плохого.
Миша остановился над обрывом. Вон там, в черном провале, проносятся кипенные воды Кубани. Река шумит, и шум ее будет вечен… а люди исчезнут. Неужели отец больше никогда не услышит этого шума? Миша вздрогнул от этой неожиданной и страшной мысли. Голова закружилась. Где-то внизу заржала искалеченная лошадь. К Мишиному плечу прикоснулся Писаренко.
— Горе не кинешь ни в море, ни в речку, Мишка, — сказал он участливо, — а помер твой батько правильно, по-казацкому. Дай боже всякому так… Пойдем до всех…
Темная и холодная ночь опускалась над Кубанью.
Сюда по приказанию Батурина сносили убитых — юнкеров и офицеров. Их рядами, крест-накрест, сложили на огромную кучу хвороста и сухостоя, натасканного из недалекого леса. Пехота и спешенная конница стояли вокруг костра правильным четырехугольником. Из станицы подъезжали и подходили люди. По полю мелькали огни фонарей, и иногда тишину наступающей ночи прорезывал пронзительный женский крик. Так кричали женщины во время прихода жилейских полков. Тогда они видели только опустевшие седла, теперь — сраженных всадников: война придвинулась к околицам, но горе было одинаково.
Подвезли бочку с керосином. Два солдата ведрами выплескивали его на костер. С грохотом откатили бочку. Зажгли факелы — паклю, напитанную мазутом.
Меркул сунул факел в костер. Огонь моментально прилизал дрова, по трупам пробежали зеленые языки, затрещал хворост, и вверх выбросился крученый столб дыма. Заголосили женщины.
Над обрывом, завернувшись в бурку, стоял Батурин. Рядом с ним, облокотившись о винтовку, — торжественный и спокойный Меркул. Бескрайние древние степи устремились сюда, чтобы оборваться великим кубанским крутояром. Кубань шумела, и шум ее слышали все живые. Лицо Батурина, лицо Меркула — двух казаков, может быть, только сейчас познавших и правду и жестокость, — казалось, были отлиты из меди.
— Не дело, Павел Лукич, — сказал Писаренко, шевеля трясущимися губами, — не по-христиански.
Батурин остановил на Писаренко тяжелый взгляд.
— А под Кавсалой-селом, в Ставрополье? По-христиански? Пущай Кубань-река все видит — и хорошее и плохое.
— Страшный ты, — боязливо озирая Павла, прошептал Писаренко, — какой-ся… страшный…
ГЛАВА V
За неделю перед этими событиями из-под осажденного приволжского города Черного Яра снялись два полка кубанской кавалерии и походным порядком проследовали на Сарепту. Генерал Улагай подтянул взамен ушедших полков калмыцкие части князя Тундутова. Осада героического Черного Яра продолжалась.
Полки же, дойдя до Сарепты, спешно погрузились в поезда и двинулись на юго-запад, по степной царицынской магистрали. В пути стало известно, что казаков перебрасывают на Кубань, в распоряжение командующего Кавказской армией генерала Врангеля. Перед отправлением из Сарепты казакам выдали взамен черкесок новое английское обмундирование. Короткие темнозеленые шинели с прямыми карманами, глухие френчи с пуговицами-«тараканами», — как называли британского льва, — плетеные пояса, тройные кожаные подсумки и наплечники изменили внешний вид казаков, и они стеснялись друг друга. Только курпейчатые шапки, которые командование не решилось заменить, несколько отличали кубанцев от чуждого заморского войска.
Буревой, только что вернувшийся из станицы, не успевший передать землякам многочисленные поклоны, снова ехал на Кубань, в одной теплушке с Огийченко. Буревой осторожно поведал Огийченко о своей встрече с Батуриным, о положении в станице, и это зародило в сердце Огийченко тоскливую тревогу. Он молча сидел на мешке ячменя, устремив взор на светло-бурую плоскость степи.
— Чего задумался? — подсаживаясь к Огийченко, спросил Буревой. — В такое время самое лучшее таскать-на плечах баранью голову. Пощипывай себе травку да помемекивай, а ежели нацелит чабан герлыгой, тикай; не утек — на шашлык. Раз не дюже резвый, плати за это своим собственным мясом.
— Не подходящая мне твоя программа, — после некоторого молчания сказал Огийченко. — Помню, под Ростовом пришлось подумать, когда сурьезиый случай. Подумали с Павлом, решили…
— То, что вы под Ростовом решили, никакой пользы не дало, один, по-моему, вред. Хотели убечь от войны, а она шасть к вам во двор.
— Никто от войны не убегал. От непорядков убегли, от обиды.