Чего только не было... Но ведь из тебя делали не только мужчину в той учебке. Когда ты увидел тот рассвет, ты понял: из тебя сделали художника. Потому что ты теперь умеешь так много и так уверен в себе, в мужчине, что можешь позволить себе роскошь, делая уйму всяких сложных дел, смотреть вокруг и видеть новый мир — мир, подвластный тебе.
Вот именно тогда он и понял, насколько ему повезло.
Это был его первый ночной полет на боевое применение. Они летели по маршруту. К рассвету пришла усталость. Тяжесть в затылке. Низкий гул турбин вошел в плоть, дрожащими тоннами лежал на плечах; ноюще болел позвоночник, не хотелось говорить, работать, не хотелось ни есть, ни пить, ни даже спать. Неподвижная многочасовая вязкая тьма утомила мозг, глаза уже отказывались видеть.
А потом они выплыли из долгой тяжкой ночи в рассвет.
Вставало Солнце. Восточный край моря — выпуклой серо-зеленой, тускло полированной равнины — светился изнутри бело-синим легким светом, источая нежно-розовое сияние, струящееся из-за синей полосы горизонта; это сияние поднималось к розовым же облакам и, упираясь в них, распадалось голубовато-розовыми столбами, в которых струились перламутровые, переливающиеся текучими цветами потоки.
Воздух был чист и прозрачен искристо, хрустально и казался застывшей сверхтвердой, сверхпрочной и при этом хрупкой массой, монолитной и стеклянной, в которую вплавился и навечно застыл их маленький самолетик.
Ровный слитный гул двигателей не воспринимается как шум — он естествен и необходим, он — часть этого необъятного храма, непреходящий компонент жизни. Напротив, кругом царит абсолютное безмолвие, безжизненность, пустота, звенящая гулкая, оглушительный простор.
А он, находясь под прозрачным блистером-куполом, видел сверху все — и был оглушен, ошеломлен. Глаза его, широко раскрытые, видели гигантское, огненно вздымающееся Солнце; текучее пылающе-ледяное космическое пламя вставало над миром, лежащим в холодном затаенном ожидании, — непостижимо величественное рождение Звезды. И он видел такие крохотные в крохотных крыльях — и такие гордые, свирепо и неустрашимо ревущие турбины их самолета, который не боялся, не трепетал перед самим Мирозданием! Напротив, несущий их самолет, творение теплых рук, рвался вперед и вперед, вонзался в пространство, скручивал его в сумасшедший вихрь, сжимая его в пенящийся, бесшумно отлетающий назад белоснежный, неземно чистейший шлейф инверсии сконцентрированного пространства, только что летящего — и мгновенно застывающего, — и увенчивал собой стрелу, рассекающую извечный покой под куполом величавого храма...
Он жадно впитывал в себя этот мир, поглощал не глазами, не памятью, но каждой частичкой тела, каждой клеточкой — и в этот миг в нем родился истинно художник!
А потом, когда он, очнувшись, услышал хрипловатый усталый голос штурмана, диктующего курс домой, голоса пилотов в наушниках и его онемевшие пальцы легли на верньеры — вот тогда-то он понял, что ему повезло второй раз в жизни. Что судьба милостива к нему, потому что сначала она вложила в него Дар, а теперь этот Дар пробудила. И он был благодарен миру, в котором ему посчастливилось родиться...
Он сидел и слушал, пытаясь понять осторожный шепот балтийского леса, и сквозь сине-голубые просветы меж сосен видел тихое, в дреме, древнее море и следил, боясь шевельнуться, как медленно засыпает тяжело-золотой песок под волнистым покрывалом выброшенных вчерашним прибоем фиолетово-густых водорослей; а в сырых и темных даже днем черно-зеленых папоротниковых зарослях бесшумно и колдовски плывут, мягко сталкиваясь, вкрадчиво свиваясь, волокна и ленты кисейного тумана.
Он был уверенно-спокоен — он знал, что рано или поздно, через час или неделю, после десяти, двадцати, ста попыток рука сделает именно то самое, единственно верное движение, потом будет второе и третье — и эти ленты возникнут вновь — уже застыв на холсте, уже послушные...
Он посмотрел на часы и неспешно поднялся, медленно стряхивая с комбинезона песок и сухие иглы. Пора.
Пора идти на стоянку — тут рядом, пять минут. И снова он будет веселым Женькой, которого любит экипаж за неунывающий характер, острый язык, талант рисовальщика (чем он, экипаж, гордится) и бесстрашный, надежный профессионализм в работе ВСР — воздушного стрелка-радиста. Честно говоря, Женька и сам удивляется, как в нем уживаются столь противоположные качества: ведь художнику спокон веку полагается быть сумрачно-глубокомысленным, с эдакой отрешенностью во взоре и заумью в голове. Но что ж поделать, он, Женька, таков, каким его знают, и другим он быть не желает!
А день заканчивался. Последний день лета.
Лето уходит, как уходит год. Неправда, что новый год наступает 1 января. Мы говорим в начале осени: «Ну, вот лето и прошло. Еще одно лето...» — а подразумеваем — год.
Разве нет?