Как и в большинстве семейных ссор, теперь уже трудно определить, кто с кем не разговаривает. Одно очевидно: в те дни девушка из ирландской католической семьи не могла просто так взять да и выйти замуж за еврея[21]
. Да и еврей, беря себе жену, принадлежащую к другой вере, должен был ожидать, что поднимется переполох; но со временем, рассказывала Дорис, мать Сола полюбила Мириам как родную дочь. Целый год после смерти матери Сол ежедневно ходил в храм. Это потому, думает Дорис, что он, женившись на нееврейке, чувствовал свою вину, даже несмотря на то, что мать приняла его выбор. Кто это знает, кроме Бога, с которым он говорил один на один.Лично я могу сказать: на еврейский вопрос отец реагировал очень чутко. Резоны такой щепетильности я могу прояснить для себя, только сравнив ее с тем, как мой сын в четыре года реагировал, когда вставал вопрос о попке (раз тысячу на день, насколько мне помнится). Эта часть тела вызывала смешливый интерес, служила мишенью шуток, неудержимо влекла к себе и одновременно отталкивала; драгоценная тайна хранилась — и выставлялась наружу кусочком румяной плоти. Тотем и Табу. В доме моего отца уровень возбуждения, который достигался при упоминании чего-нибудь еврейского, можно сравнить только со степенью прочности преграды, какая ставилась реальным жизненным фактам.
Я осознавала, вернее, чувствовала эмоциональный накал, сопровождавший все, что касалось евреев, когда отец рассказывал истории из своего детства, но не знала, как это воспринимать. Одна история была о том, как дедушка из Чикаго приехал их навестить в Ныо-Иорк, и мой отец, тогда еще мальчишка, чуть не умер со стыда, когда дед в автобусе начал вслух перечислять номера всех улиц, пересекавших Мэдисон-авеню. «Шорок пя-я-тая улица, Шорок шешта-ая», — передразнивал отец его сильный еврейский акцент[22]
.Как и почти нее, чего стыдились в нашей семье, эта истории со временем превратилась в дежурную семейную шутку. Например, в шестом классе, когда меня отправили в лагерь, папа написал мне письмо, в шутку угрожая, что его дедушка, тот, который перечислял номера улиц, тоже приедет в лагерь и поселится со мной в одном коттедже. О пижаме не беспокойся, пижамы ему «до фонаря». Хотя мне было всего девять лет, я поняла, что это — тоже шутка; маленькая шутка, вложенная в большую, и касалась она распространенных тогда языковых изысков — некоторые люди считают, что будет «шикарнее» сказать: мне это «до фонаря», когда имеешь в виду, что тебе какая-то вещь не нравится. «Ты будешь от него просто
Однако нельзя сказать, чтобы к происшествиям болезненным или постыдным относились в нашей семье с юмором в тот самый момент, когда они случались. Помню, как-то раз отец читал какое-то письмо и вдруг, побагровев от гнева, отшвырнул его в сторону, а потом поведал мне целую историю. Он долго переписывался с небольшой группой евреев-хасидов, к которым чувствовал подлинную привязанность. Такое чувство сродства, землячества было в жизни моего отца редким и поэтому особенно ценным. Он сказал, что время от времени даже посылал им денег, поскольку люди они были небогатые. В письме, которое отец держал в руках, раввин спрашивал девичью фамилию его матери[23]
. «Я их вырублю к черту, — вопил отец, потрясая кулаками. — Я с ними больше слова не скажу». Я знала, что так и будет; слишком часто это случалось на моих глазах, и я научилась распознавать, когда он говорит с решимостью человека, сидящего шиву по живому сыну[24].Когда я, следуя за отцом, пересекла границу, отделяющую повседневную жизнь от вымышленной, то надеялась найти в его опубликованных рассказах объяснение тем смутным и сильным чувствам, какие время от времени вызывали в нем еврейские реалии и вообще вопросы о происхождении. В прозе отца я часто натыкалась на практику общения, которая предполагает проверку на прочность чувства землячества и сродства. И тем не менее везде, кроме рассказа «В лодке» о четырехлетнем мальчике Лайонеле, еврейский вопрос, составляющий сердцевину повествования, замаскирован, и до разговора с тетей чтение отцовских работ вызывало у меня больше вопросов, чем давало ответов. Например, у папиного деда был заметный, мешающий ему еврейский акцент, а у Леса Гласса, отца Симора, — столь же мешающий ему акцент австралийский. (Австралия-то тут причем?). В последнем из опубликованных рассказов отца, «Хэпворте», юный Симор в письме из лагеря советует отцу, эстрадному артисту, избавиться от акцента на время очередной записи, если он хочет, чтобы та имела успех. Симор заверяет отца, что вся семья очень любит его акцент, но «публика этой любви, пожалуй, не разделит».