От дорожной обочины, где притулился грузовичок с брезентовым тентом, на белый солнечный простор поляны вылетел велосипед, ярко и дико раскрашенный, с трещотками на спицах, с матерчатыми лентами за седлом. В седле, дико вращая педалями, трясся наездник в дурацком колпаке, в пестрых лохмотьях, увешанный бубенцами, погремушками, пустыми консервными банками. За ним бежал скороход, поддерживая на весу огромного перепончатого змея, — красного, золотого, зеленого, ярко пылающего под солнцем. Когда велосипед вырвался на поляну и, подскакивая, оставляя неровный след, натянул бечеву, скороход отстал, отпуская змея. Тот, волнуясь тряпичным хвостом, взмыл в синеву, заиграл, затрепетал, устремляясь в высокую лазурь, как фантастический, прилетевший на Русь дракон. Велосипедист с размалеванной хохочущей рожей что есть мочи крутил педали, оглашал поляну звоном и треском, а над ним ныряло, взвивалось, горело оперением, мотало волнообразным лоскутным хвостом пернатое диво. И все, кто был на поляне, кричали, улюлюкали, хлопали в ладоши, по-детски ликуя, приветствуя языческое божество, забавную игрушку, первобытную машину, сочетавшую хрупкий земной экипаж, летательный аппарат, пилота, управлявшего с земли своим изделием, а также солнечную снежную поляну, небесную лазурь и испуганную, летящую над лесом сороку.
— Давай, немец, снимай русского змеевела!.. — Кок подбадривал оператора, который страстно водил в небесах кинокамерой, ловя языческое божество, прилетевшее из неведомой запредельной сказки. Той, до которой так и не добрался отец оператора, что вместе с группой «Центр» пришел под Москву в сорок первом году подивиться на русское чудо и теперь лежал в безвестной подмосковной могиле.
Лихой наездник обогнул поляну, вернулся на шоссе, и змей, теряя высоту и скорость, плавно опустился на распростертые руки подоспевшего скорохода. Что-то хлебниковское, молодое, первобытно-восхитительное чудилось Коробейникову в этой потехе, частью которой был и он сам. Как и все, ликовал, хлопал в ладони, улюлюкал, прославляя летающего небесного идола и земную священную колесницу.
— А теперь вы увидите народную гадалку, ведунью, предсказывающую судьбу по птичьему гребню, куриной ноге, ячменному зерну, — возгласил Кок. — Русская ведьма — «куровея», как сказано о ней в «Велесовой книге».
От грузовичка стала приближаться женщина с распущенными волосами. В широкой домотканой юбке, с золотым обручем на голове, несла на плече коромысло, на котором покачивались две ноши, покрытые холстами. Таинственно улыбаясь румяным ртом, полузакрыв глаза, женщина вышла на поляну. Опустила с плеча коромысло. Отцепила обе поклажи. Обвела собравшихся проницательным вещим взглядом. Сорвала с поклажи холсты, и все увидели клетки. Яркие, как павлины, брызгая золотом, бирюзой, изумрудной зеленью, в клетках сидели волшебные птицы. Набухли алым их горячие гребни. Зло и пристально смотрели немигающие круглые глазки. Это были куры, разукрашенные художницей, которая, нуждаясь, не в силах заработать на хлеб живописью, съехала в деревню. Разводила кур, держала огород и хозяйство, в свободное время рисуя великолепные, по-женски щедрые и чувственные, ею самой придуманные цветы.
— Русская «куровея» Ирина, — представлял ее Кок, заставляя изумляться немцев, итальянцев, французов, подталкивая вперед оператора с камерой. — Предскажет вам, кто когда умрет, кого Бог, а кого черт приберет!
Женщина стала отворять клетки. Вынимала птиц, ставила осторожно на снег. Куры, ослепшие от солнца и снега, завороженные собственной красотой, не расходились, горели на снегу, как слитки. Женщина запустила руки в растопыренные карманы юбки, извлекла полные пригоршни зерна. Метнула их в птиц, в собравшихся зрителей, в белизну поляны. Куры ожили, нацелились в упавшие зерна, стали клевать, тряся огненными зубцами на головах, оставляя на снегу трехпалые птичьи отпечатки.
— Зима будет снежной, а любовь будет нежной, — говорила ведунья, рассматривая узоры птичьих следов, словно в этом орнаменте отпечаталась сама судьба, водившая сказочных птиц по снегу, рассыпавшая по белизне золотой ячмень, управлявшая острыми ударами голодных клювов. — Реки ноне стали рано, приставь муж к жене охрану. — Это она выговаривала щеголеватому, богемного вида французу, артистично запахнувшему через плечо алый шарф. — На ручье ледок, на губах медок. — С этим она обратилась к Александру Кампфе, в ком взыграла его русская кровь, и он по-детски, восхищенно раскрыл водянистые голубые глаза. — Хворь твою — хворостиной, беду — в лебеду, горе — в синее море, кручину — в лучину. — Это она пообещала ассирийцу Буцылле, завороженно взиравшему на волшебных птиц, словно желал взять одну из них, прижать огненный гребень к черно-синей своей бороде.